Страница 82 из 111
Комментарий
В составе дошедшей до нас части «Диалектических основ математики» А.Ф. Лосева (середина 1930-х гг.) явственно выделяется — и содержательно и по внешним признакам — фрагмент под названием «О форме бесконечности». Текст носит «вставной» характер: его на первый взгляд необязательность для исследования по философским вопросам математики подчеркивается самим автором, его автономность на фоне соседних глав книги очевидна, а буквально напирающая с этих страниц мыслительная мощь вкупе с безоглядной публицистичностью невольно напоминают читателю о том периоде жизни Лосева, который завершился арестом 1930 года и Беломорканалом.
Так пишутся важные итоги, философские «суммы». На момент, когда писался текст, к биографии философа уже были прикосновенны основные смысловые узлы, связующие все пункты этого маленького трактата о бесконечности в прочнейшую, логически безукоризненную последовательность. Так, учение о тоносе (разной степени напряженности) бытия, или дедукция границы мира вместе с «парадоксальным» приравниванием движения с бесконечной скоростью к абсолютному покою, или взаимосвязь пространства и времени со смыслом вещи, или неисчерпаемость точки — всё это составляло темы книги «Античный космос и современная наука» (1927). Так, формула, согласно которой «не история совершается в природе, но природа — в истории», уже фиксировалась как одно из ключевых положений «Диалектики мифа» (1930). И наиболее заметные имена, что оживали там, не ушли и здесь: Платон, Плотин, Прокл, Николай Кузанский.
Последнее имя, во многом итожащее дело этой великой когорты, нужно выделить особо. Всё начало лосевского текста (вплоть до вывода: «в бесконечности точка, линия, угол, круг и шар есть одно и то же») фактически является сжатым изложением глав 1.13 — 1.17 трактата Кузанца De docta ignorantia. Там же в главах 1.21 и II. 11 отыскивается тезис о совпадении мира с любой его точкой, т. е. о повсюдности бесконечного и бесконечности «малой» точки. Да и на заключительные аккорды лосевской симфонии мысли («человек — первее мира и социология — первичнее астрономии») приходится определенное соответствие с трактатом об «ученом неведении» — в той его части, где «человеческая природа» и само человечество возводятся «в высшую степень» (III.3). Мир един и оформлен без упущений и ущерба, мир любой своей малостью воспроизводит бесконечность, мир — вариация бесконечности, та или иная модификация мирового света, пронизывающего всё от осязаемых вещей до мыслимых понятий… и очередная формула Лосева взывает к соответствующей умолченной цитате из Кузанца: universum maximum contractum tantum est similitudo absoluti (II.4) — «вселенная — максимум, но только конкретно определившийся, — есть подобие абсолюта» (воспользуемся переводом В.В. Бибихина). Но теперь уже имяславское прошлое, точнее, непоколебимое православное существо убеждений автора трактата «О форме бесконечности» повелевает вспомнить и это: nomen Dei sit Deus (I.24).
Констатируя тесную переплетенность мысли двух людей, разделенных полутысячелетием истории, посчитаем всё самое нужное, пожалуй, упомянутым.
Итак, здесь дан определенный взгляд на мир и четко выражен тип, класс, уровень отношения к нему. Фактически Лосев, прибегая к языку родственных (конгениальных) себе мыслителей, доводит до читателя собственное credo. Формализованная и суховатая, подчеркнуто математизированная внешняя оболочка изложения — заметим, тоже единородная основному структурно-математическому методу философствования Николая Кузанского — вполне все-таки уместна для страниц «Диалектических основ математики». Опять же, и для «слабой философской индивидуальности, затерявшейся в необъятном море коммунизма, но мыслящей самостоятельно» (авторское самоопределение 1934 года), подходяще выражаться о жизненно важном именно так, эзотерично и одновременно с непреклонной уверенностью. Но в текст «О форме бесконечности» встроен также ключ, и ключом этим открывается дверь к подлинным контекстам, для которых мал и чужд марксистский лозунг о переделывании действительности. Тут исповедуют деятельность во имя высших (уж точно — внеклассовых) ценностей, где всякое наималейшее слово суть слово не только в мире или о мире, но и слово мipa, а потому оно всегда есть вселенское дело и действие. «Мы изменим природу и космос» — более чем серьезный имяславский лозунг возглашает о главном после того, как человек ощутит и оценит свою бесконечность в бесконечном мире: «Природа изменится сама и космос получит новую форму своей границы, примет новый лик, в то самое мгновение как только мы сами всерьез переменимся и человечество станет иным». Эта перемена, эта μετανοια ведёт путем раскаяния и очищения к Истоку всех и всяческих форм.
Вопросы философии
(переписка А.Ф. Лосева и А.А. Мейера)
1 [1]
I. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]
Москва 17 янв<аря> 1935 г.
Дорогой и незабвенный Александр Александрович!
Посылаю Вам, — конечно, к полной Вашей неожиданности, — три тома Эстетики Гегеля по-немецки. Вы сами знаете, что это я делаю вовсе не для Гегеля и меньше всего для эстетики. Но это оказалось наиболее подходящим для посылки Вам из всего моего разбитого аппарата. А послать что-нибудь почему-то вдруг захотелось. Почему именно, — и сам не знаю. Да, собственно говоря, и неважно, почему.
Занимают меня разные мысли, которыми так всегда хочется поделиться с Вами. И мысли-то не новые, в особенности для Вас не новые. А вот тоже «почему-то» пишу Вам о них, и — опять неизвестно, почему.
После целой жизни философствования — опять задаю себе вопрос: да что же такое философия-то? — как еще тогда тринадцатилетним гимназистом. Раньше она мне представлялась действительно прекрасной и мудрой Уранией, один добрый взгляд которой делал счастливым на долгое время и заставлял забывать все нищенство и убожество человека. Что же мне теперь сказать? Не превратилась ли эта молодая, стройная, сильная духом и телом, прекрасная дева мудрости в нервную истерическую даму, в ту идиотку и сумасбродку, с которой, по совести говоря, и дела-то никакого иметь невозможно? Что-то эдакое злое, мелко-раздражительное, капризное, несговорчивое…
Ну, что это? Наука? Искусство? Сама жизнь? И спрашивать-то нелепо. Какая же это, прости Господи, наука?! Ведь это же издевательство, сплошное измывание над наукой. В философии никогда никого ничему не научишь. Всякий идиот имеет тут свои суждения; и нет никакого авторитета или хотя бы полиции, чтобы заставить людей мыслить правильно. Вернее, тут слишком много разных авторитетов и полицейских приставов; и все это кругом лает, воет, тявкает, грозит, кусается, — того и смотри, за ногу тяпнет. Какая же это наука? Для науки — слишком художественно (вернее, расхлябанно), для искусства — слишком научно (вернее, просто скучно). Для теории — слишком жизненно, для жизни — слишком головная штука. И т. д. и т. д. Ни в какой ящичек, ни в какую категорию ее Вы не засунете; и она всегда назойливо вылезает за всякие приличные рамки, требуя отдать ей все и сама не давая ровно ничего, — точь-в-точь как духовно-растрепанная и физически изношенная идиотка и дама-истеричка.
Я уже не молод, но не могу надивиться на то, как никого ничему нельзя научить. Не могу надивиться на то, как все перевирается, искажается, передергивается, как все выдумывается, присочиняется, необдуманно высказывается, голословно утверждается, клевещется. Гераклит наврал на Пифагора, Ксенофонт исказил Сократа, Аристотель оклеветал Платона, Плутарх унизил Эпикура, Кант ничего не понял в Платоне, Фихте считал себя кантианцем, Шеллинг рассорился с Фихте из-за «Я», Гегель проклинал Шеллинга, Шопенгауэр считал мелкими жуликами и Фихте и Шеллинга и Гегеля. Я понимал бы, если бы это было кухонной ссорой двух идиоток, у которых нет никаких иных занятий. Но если Аристотель ничего не понял в Платоне, а Гегель в Шеллинге, то это уже — проблема, a вернее не проблема, а просто тот же дамский идиотизм, с которым не хочется и дело-то иметь.