Страница 11 из 111
Название соответствующего инструмента — диалектика. Универсальность диалектики такова, что она с высот проблематики мироустройства может с легкостью снизиться до прояснения роли некоего случайного сюжетообразующего фактора нашей статьи. Иными словами, начать можно и с очков, «но прийти необходимо к диалектике „одного“ и „иного“» (51) — так закончим мы цитату из «Античного космоса» и с верной путеводной нитью в руках несколько углубимся в творчество А.Ф. Лосева. Конечно, исследователи еще будут пытаться очертить его как единое целое (целостность лосевской мысли не вызывает сомнений, различия возможны только в ее описании), и первые удачные попытки рассматривать «всего Лосева» как «одно» уже имеются — достаточно указать выделение в качестве «магического ключа» к текстам Лосева проблемы соотношения сущности и энергии в публикациях Л.А. Гоготишвили либо интегральное «определение» Лосева как «философа имени, числа, мифа» в известной статье А.А. Тахо-Годи 13. Но сейчас нам важнее отыскать то «иное», тот чуждый принцип, который своим скрытым подчас присутствием и сопротивлением сыграл формообразующую роль для лосевского «одного» или, уточним сообразно с логикой и терминологией «Античного космоса», для «одного сущего» (для ставшего, воплотившегося творчества Лосева как целостного феномена). В теоретической схеме «Античного космоса» этот принцип соответствует неоплатоническому «меону», а среди ярких философем «Диалектики мифа» нам рисуется некий мир как «довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра» 14 — скучный мир скучной науки. Свидетельства из первого «восьмикнижия» подтверждаются почти наугад взятыми строками из «Истории античной эстетики» (дистанция — шесть десятилетий), мы вновь слышим неприязненную лосевскую интонацию, когда он принужден говорить о «максимальной распыленности», «неопределенных далях», «миражах» и «сплошном тумане неизвестно чего», причем речь заходит именно о характеристике чуждого способа мировосприятия 15. Порицаемый и отвергаемый образ материальной распыленности перерастает, пожалуй, методологические и теоретико-познавательные рамки (а и с чего бы, действительно, великому мастеру строгих дефиниций А.Ф. Лосеву столь упорно твердить всю жизнь об этом «сплошном тумане неизвестно чего», совсем не строго означенном?) 16, и здесь мы вступаем в труднодоступную область психологических мотивировок и скрытых интенций творчества. Творчество одного ли только человека имеется в виду? Разумеется, нельзя упускать даже малейший шанс заглянуть в творческую лабораторию Лосева (а сколько раз погибал его архив!), но вдвойне важными становятся подобные наблюдения, если им найдутся аналоги на примерах других искателей истины. И с помощью автобиографического цикла, который представляет уникальную для «внешнего наблюдателя» возможность доступа к тончайшим рефлексиям еще одного выдающегося мыслителя, мы можем засвидетельствовать глубочайшее духовное потрясение детских лет П.А. Флоренского, во многом, по признанию автора, определившее его мировоззрение (нам сейчас не важна фактическая сторона и предыстория этого события — их можно отыскать в соответствующей части «Воспоминаний» о. Павла): «В несколько секунд надорвались мои внутренние отношения к женскому началу, чтобы никогда больше не возобновляться. <…> Мое не просто непризнание психологизмов и духовного мления, а внутренняя враждебность к ним, почти физическое отвращение к нечеткому и мажущемуся лежит на линии именно этого отхода от стихии женской» 17. Впрочем, однажды Флоренскому представилась возможность изъясниться, надо думать, о том же в более точных выражениях, чем «нечеткое» и «мажущееся», только отметим для ясности, что законы жанра — данный текст явился развернутым авторефератом для персональной статьи в «Энциклопедическом словаре» Гранат, — потребовали говорить о себе в третьем лице: «Основным законом мира Ф<лоренский> считает второй принцип термодинамики — закон энтропии, взятый расширительно, как закон Хаоса во всех областях мироздания. Миру противостоит Логос — начало эктропии» 18.
Итак, мир как «безумное марево», мир распыленный, нечеткий и неоформленный страшит Лосева и Флоренского, итак, именно Хаос составляет некий невидимый полюс отталкивания для их творчества и мировосприятия. Еще раз подчеркнем, что фундаментальная оппозиция Хаоса и Космоса, столь близкая, скажем, для мыслителя античной эпохи, в наше время столь трудно артикулируема, что приходится обращаться чуть ли не к психоаналитическим методикам. Свидетельством глубочайшей упрятанности этой оппозиции является опыт недавнего обобщения наиболее важных познавательных установок. К нему прибег Ю.А. Шрейдер, известный своими впечатляющими обзорами-облетами мира мысли. В его работе «Сложные системы и космологические принципы» таковых установок или познавательных эвристик названо 44, начиная с важнейшей оппозиции «идеализма» и «материализма» («индивидуальная вещь важнее идеи, следовательно, ищи конкретные свойства индивидуума» и — «идея важнее своего воплощения, следовательно, изучая конкретный предмет, нужно искать воплощенную в нем идею») и включая как старинные методологические завоевания (таковы, например, правила пользования «бритвой Оккама»), так и недавние приобретения времен кризиса оснований математики и теории познания (скажем, соответствующие альтернативы в понимании коллизий модели и теории). В этом списке — несмотря на обширность, автор прозорливо объявил его открытым для пополнения, — нет эвристик именно с участием вселенской пары Хаос — Космос 19.
Попытаемся назвать несколько направлений, по которым, вольно или невольно, современная мысль следует на путях отталкивания от своего невидимого полюса. Прежде всякого другого обнаруживается попятное движение науки от Хаоса как Случая. Напомним, как уверенность в том, что «Бог не играет в кости», крепила «консерватизм» Эйнштейна в его известном споре с Нильсом Бором относительно детерминизма в квантовой механике… впрочем, спор разрешился скорее вничью. Новый детерминизм конца XX века не только не отвергает «случайное» с порога, но и перерастает от представления о «замкнутой Вселенной, в которой все задано», в пользу приятия «новой Вселенной, открытой флуктуациям, способной рождать новое» 20. Случай оборачивается упорядочивающим, формообразующим принципом и придает миру жизнь и движение. Нельзя не сопоставить эту (неожиданную для классического детерминизма) установку современной теории необратимых процессов, отстаиваемую И. Пригожиным и его школой, со знакомым нам лейтмотивом «Античного космоса»: «так рождается мир как живой организм» — это возглашается вслед за описанием картины видимых антиномий бытия со всей «пестротой», «хаосом» и «ужасом», усмиренными «живым фактом мира» (134). Любопытно сейчас наблюдать, как вообще «основоположения античного космоса», по Лосеву, находят переклички едва ли не с каждым этапом смены фундаментальных физических воззрений на пути от Ньютона до Пригожина. К 1927 году физика уже «взорвала» незыблемость абсолютного пространства и абсолютного времени как пассивных «вместилищ» материи — явилась теория относительности и вернула миру исконную его рельефность и разнородность. Именно по этому поводу мы и находим у Лосева множество похвал в адрес новой тогда физической теории. Теперь, на склоне века, предметом нового пересмотра становится фундаментальное понятие локализации в пространстве-времени 21, когда наука расстается с еще одной фикцией, здесь — фикцией точки как исчезающе малого или, так сказать, точки как точки в пользу идеи делокализации, здесь — идеи макроскопической энтропии, точки как бесконечности 22. Можно еще сказать, что вслед за наполнением и окачествлением пространства-времени в целом (в большом) то же самое происходит и для каждой точки пространства-времени (в малом). И вновь сюжеты «Античного космоса» созвучны-соразмерны исканиям современной науки: припомним вдохновенные строки о «живом и трепещущем теле» неоплатонических конструкций бытия — тетрактид, в которых «беспокойные судьбы сущности в материи» и вся «трагедия материи» примиряются «невозмутимым покоем» «смысловой стихии вещи» 23 (132).