Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 87



Когда в избе все стихло, баба эта босиком подошла к образу, встала на колени и, часто крестясь, зашептала:

– Спаси и помилуй меня, Мати Пресвятая Богородица, я живу в крайней избе на селе.

Бабка долго крестилась и кланялась, просила себе всяких милостей и всякий раз указывала свое местожительство: крайняя изба на селе.

– Бабка, – сказал я, когда та кончила молиться, – а бабка! Изба-то ваша разве крайняя? Крайняя изба рядом.

– Нету, – сказала бабка. – То не изба вовсе, то – банька. Бог-то знает.

– Все-таки, – сказал я, – может, бабка, путаница произойти… Если неправильный адрес.

– Ну? – спросила бабка.

Она подошла к образу, снова встала на колени и сказала:

– Спаси и помилуй меня, Мати Пресвятая Богородица, я живу в крайней избе на селе, а рядом банька.

Бабка стукнула головой об пол и пошла за занавеску спать.

Медаль

Люди опрометью бежали к Фонтанке.

Какая-то баба у перил отчаянно кричала:

– Тонет! Голубчики, тонет… Ей-бо…

– Кто тонет? – спрашивали люди.

– Да человек тонет… Гражданин, конечно. Сама видела: сиг через перилки – и нету… Да вот он! Вот!

Действительно, из воды показалась чья-то голова. Голова выплевывала воду, фыркала и тихонько вопила о помощи.

Люди теснились у перил, с жадностью глядя в воду.

– Ой-ё-ёй! – причитала баба. – Тонет, конечно…

– Да что ж это, граждане… Не собака ведь… Ловить надоть.

Какой-то парень протискался через толпу к самым перилам.

– Кто тонет? – спросил он строго. – Гражданин, что ли?

– Гражданин…

– Нарочно, что ли, или, может быть, окосемши?

– Нарочно.

– Чичас, – сказал парень.

Он сбросил картуз наземь и, любуясь собой, полез через перила. Лез он медленно, посматривая на толпу. Потом сел на перила и спросил:

– А чего, граждане, медали-то нынче дают за спасение этих самых утопающих, ай нет?

– Медали-то? – сказал кто-то. – А неизвестно.

– Неизвестно, – сказали в толпе. – Раньше-то давали.

Парень горько усмехнулся.

– Раньше! Сам знаю… Я, может, этих чертей утопающих семь штук переловил… Раньше…

Какой-то красноармеец, отчаянно взмахнув руками, скинул с себя шинель и бросился в воду.

Через несколько секунд он вытащил утопающего за воротник.

Парень сидел на перилах и орал:

– Так! Загребай левой рукой… Левой… А правой за воротник держи… Чичас лодка подойдет… Так! Не выпущай… Эх, дура!.. Не могут ловить, а тоже бросаются. Туда же!

К месту происшествия подошла лодка.

– Кончено, – сказал парень. – Его счастье. Он вытащил. А если б не он – я бы вытащил. Без медали… Нехай уж…

Парень надел картуз и побежал к пристани.

Народ долго стоял у перил, глазея на то место, куда бросился человек. Потом стал медленно расходиться.

Божественное



Первого ноября был католический праздник Всех Святых. Во время этого праздника ксендз Смоленского костела обратился к прихожанам, как сообщает газета «Рабочий путь» (№ 265), с такой проповедью:

– Я, как хозяин костела, нанял органиста Дашкевича. Костельный совет платил органисту сначала 150 миллионов, потом 200, потом 400. Все с него было мало. Теперь мы платим ему даже пять рублей золотом по курсу дня. Кроме того, я ежедневно даю обед Дашкевичу. Но нужно сказать, что этот органист за троих съест. Такой обжора…

Ксендз поднял руку для благословения прихожан, но раздумал и, потирая свою бритую полную щеку, продолжал:

– Ей-богу, обжора, каких мало. Таких обжор и свет не видывал.

– А чего он, съедает, что ли, много? – спросил кто-то из прихожан.

– Съедает много, – сказал ксендз. – Я же и говорю: жрет и жрет, сукин кот. Дашь ему обед – он и первое блюдо слопает, и второе. И хлеб еще трескает.

Прихожане оживились. И, закрыв молитвенники, стали рассуждать о дороговизне.

– Ужас, как жрет, – снова начал ксендз. – Обед слопает, а после еще чаю просит.

– С сахаром? – спросил кто-то.

– Дай ему с сахаром, он и с сахаром вылакает. Ему что? Не его сахар. Давеча дал я ему сахару два куска. На месяц, говорю. А он враз слопал.

– Врет! – раздался чей-то голос.

Позади ксендза появилась растрепанная фигура органиста. Был органист высокий и худой, и костюм на нем висел, как на палке.

– Врет! – снова сказал органист. – Кусок он мне дал, а не два.

Прихожане встали со своих мест и с явным любопытством разглядывали органиста.

– А хоть бы и кусок, – сказал ксендз, махая на органиста руками. – Кусок тоже денег стоит… Уйди, собачий нос. Я хозяин костела.

Органист потоптался на одном месте и ушел под свист публики.

Ксендз поднял руку для благословения, но снова раздумал и, опустив руку, продолжал печальным голосом:

– Или еще того чище: штаны с френчем просит. Купите, – говорит, – мне штаны с френчем. А я ему говорю: видал, как лягушки скачут?

В публике засмеялись. Ксендз в третий раз поднял руку и, бормоча что-то себе под нос, благословил прихожан. Началось молебствие.

На крыше тихонько плакали херувимы.

Рыбья самка

(Рассказ отца дьякона Василия)

Неправильный это стыд – стесняться поповского одеяния, а на улице все же будто и неловкость какая и в груди стеснение.

Конечно, за три года очень ошельмовали попов. За три-то года, можно сказать, до того довели, что иные и сан сняли, и от Бога всенародно отреклись. Вот до чего довели.

А сколь великие притеснения поп Триодин претерпел, так и перечесть трудно. И не только от власти государственной, но и от матушки претерпел. Но сана не сложил и от Бога не отрекся, напротив, душой даже гордился – гонение, дескать, на пастырей.

Утром вставал поп и неукоснительно говорил такое:

– Верую, матушка.

И только потом преуспевал во всех делах.

И можно ли подумать, что случится подобная крепость в столь незначительном человеке? Смешно. Вида-то поп никакого не имел. Прямо-таки никакого вида. При малом росте – до плечика матушке – совершенно рыжая наружность.

Ох и не раз корила его матушка в смысле незначительности вида! И верно. Это удивительно, какая пошла нынче мелочь в мужчинах. Все бабы в уезде довольно крупные, а у мужчин нет такого вида. Все бабы запросто несут мужскую, скажем, работишку, а мужчины, повелось так, по бабьему даже делу пошли.

Конечно, таких мужчин расстреливать даже нужно. Но и то верно: истребили многих мужчин государственными казнями и войной. А остался кто – жизнь засушила тех.

Есть ли, скажем, сейчас русский человек мыслящий, который бы полнел и жиры нагуливал? Нет такого человека.

Конечно, попу это малое утешение, и поп говаривал:

– Коришь, матушка, коришь видом, а в рыбьей жизни, по Дарвину, матушка, рыбья самка завсегда крупнее самца и даже пожирает его в раздражении.

А на такие поповы слова матушка крепко ставила тарелку или, например, чашечку, скажем, и, чего неведомо самой, обижалась.

И вот уж третий год пошел, как живет поп с женой разно.

И где бы матушке с душевной близостью подойти к попу, дескать, воистину трудно тебе, поп, от гонений, так вот, прими, пожалуйста, ласку, так не того – не такова матушка. Верно: годы матушкины не преклонные, но постыдно же изо дня в день нос это рисовой пудрой и к вечеру виль хвостом.

А попу какое утешение в жизни, если поколеблены семейные устои?

Попу утешение – в преферансик, помалу, по нецерковным праздникам, а перед преферансиком – словесная беседа о государственных и даже европейских вопросах и о невозможности погибели христианской эпохи.

Чувствовал поп очень большую сладость в словах. И как это всегда выходит замечательно. Сначала о незначительном, скажем, хлеб в цене приподнялся – житьишко неважное, значит. А житьишко неважное – какая тому причина. Слово за слово – играет попова мысль: государственная политика, советская власть, поколеблены жизненные устои.