Страница 59 из 87
Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего – съела.
Стал и я кушать.
Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
Может быть, ее нужно с солью кушать – не знаю, но только в рот ее больше не возьму.
Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал маленько. Заел еще грибками и побрел дальше.
И сколько я так шел – не помню, только дошел до нужного места.
Вспрашиваю:
– Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
– Да, – говорят, – безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
– Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
– Да, – говорю, – безусловно. А что, – говорю, – такоеча?
– Да нет, – говорит, – ничего. Я, – говорит, – тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так? У меня, – говорит, – тут уже папаша живет. И мой папаша, наверно, будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, – говорит, – всецело рад и счастлив твоему прибытию.
Тогда я отвечаю ему гордо:
– Нет, – отвечаю, – дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, – говорю, – пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, – говорю, – пришел в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
Подумал это он.
– Ну, – говорит, – ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, – говорит, – каждому отец родной. Я, – говорит, – тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском – платочек носовой. Чуть что – сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
И вот подходит он ко мне.
– Я, – говорит, – рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, приперся с собаками? Я, – говорит, – имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, всюду гадят и кусаются.
А сам, – смотрю, – сучку мою все норовит ножкой своей толкнуть.
И так он сразу мне не понравился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
– Нет, – говорю, – старичок, ты не пугайся, они не кусачие…
Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую руку, так он тут и скосился.
Подбежали мы к старичку…
И вдруг, – смотрю, – убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
Люди после говорили, будто видели ее на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю… Дело это совершенно удивительное.
Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
– Да, – говорит, – это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, – говорит, – наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж – наверное, сучка была бешеная. А там ему сделают операцию.
Услышал это старик, задрожал, увидел меня.
– Бейте, – закричал, – его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, – говорит, – умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
«Ну, – думаю, – вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я ее в лесу испугался».
А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
– Вот, – говорит, – тут налево порог. Больше мы с тобой не приятели!
Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрел тихохонько.
Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано? И через это человеку самому приходится находить свое определение.
И через это, начиная с германской кампании, многие ходят по русской земле, не понимая, что к чему.
И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек – мне лучший друг и дорогой мой приятель. Поскольку такой человек ищет свое определение. И я тоже это ищу. Но только не могу найти, поскольку со мной случаются разные бедствия, истории и происшествия.
Конечно, есть такие гиблые места, где кроме таких, как я, и другие тоже ходят. Жулики. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
Я их даже по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
Я вот, запомнил, встретил такого человека. Через него мне тоже одна неприятность произошла. А я в лесу его встретил.
Так вот, представьте себе – пенек, а так – он сидит. Сидит и на меня глядит.
А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.
А он вдруг мне и говорит:
– Ты, – говорит, – это что?
Я ему и отвечаю:
– Вы, – говорю, – не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню, на хлебородное местечко, в рабочие батраки.
– Ну, – говорит, – и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, – говорит, – сразу мне приглянулся наружной внешностью, и беру я тебя в свои компаньоны. Привалило тебе немалое счастье.
Тут я к нему подсел.
– Да что ты? – отвечаю. – Мне бы, – говорю, – милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
– Гм, – говорит, – сапожонками… Дивья тоже… Тут, – говорит, – вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной он человек. И ручка у него тоже особенная. Правая ручка у него вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
– Это что ж, вспрашиваю, приятель, на войне пострадал, в смысле пальцев-то?
– Да нет, мигает, зачем на войне. Это, – говорит, – дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
– А каков же, вспрашиваю, не обидьтесь только, случай-то?
– А случай, – говорит, – вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коли топор вострый.
Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек.
А после немножко оробел и говорю:
– Нет, – говорю, – милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути. Курс у нас с тобой разный. Я, – говорю, – не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте в виду. Я человек, – говорю, – вполне кроткий, потребности у меня небольшие. И прошу – оставьте меня в покое продолжать мой путь. – Так вот ему рассказал это, встал и пошел.
А он мне кричит:
– Ну и выходит, что ты дурак и старая дырявая тряпка (это на меня то есть). Пошел, – говорит, – проваливай, покуда целый.
Я, безусловно, за березку да за сосну и теку.
И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел. Наймусь, – думаю, – тут в батраки. Наверное, кормить будут неплохо. А то я сильно отощал. И вот зашел.
А жил-был там мужик Егор Савич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот Егор Савич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.
– Да, – отвечает, – это можно. Я возьму тебя в работники. Пожалуйста. Что другое – не знаю, может быть, ну, а это – сделайте ваше великое удовольствие – могу. Делов тут хотя у меня не много и даже чересчур мало, и вообще работы у меня почти что нету, но зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя – совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить. Так что я тебе прямо скажу – найму не без удовольствия. Только, – говорит, – приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое. Народу тут множество многое до смерти испорчено. Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, своей косой помахивает. Но если ты не из пугливых, то, конечно, оставайся.