Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 89

От окна к двери и обратно кружил Аркадий Семенович, и такой же в точности Аркадий Семенович кружил в старинном трюмо, установившемся между окном и шкафом, подернутом уже легкой плесенью, с ободранной местами амальгамой, но еще гордо возвышавшемся над прочей мебелью — простеньким шкафом тридцатых годов и пружинным полутораспальным матрасом. Были еще: письменный стол, придвинутый к противоположному краю окна, а за ним потертое кресло с выпиравшими пружинами, но те и вовсе не принимались в расчет — настолько стары были и убоги в глазах спесивого трюмо. Из презрения к ним оно излишним даже считало отражать их в своей глубине, поэтому на их месте там зияла черная дыра в бесконечность.

Но именно они — письменный стол и кресло — любимчиками были у Аркадия Семеновича. Письменным столом он отгородил себе уютный уголок от остального пространства, а кресло, хоть и потертое, хоть и выпирали из него пружины, было покойно и удобно. Отсюда, если повернуть слегка голову налево, открывалась перспектива улицы, выходящей к Малой Невке, к самому небу над Финским заливом. И предназначались они не для пустяковых дел, а для писания, для таинства, так сказать, — самого святого дела в жизни Аркадия Семеновича. Поэтому естественно, что старое трюмо завидовало и ревновало.

В кружении по комнате, в ожидании, несколько раз нечаянно взглядывал Аркадий Семенович на своего двойника в отраженном мире, потом вообще остановился около трюмо и посмотрел на себя внимательным долгим взглядом — посмотрел в профиль и в фас. Каким-то предстал он сегодня перед Прекрасной дамой? Ничего хорошего, конечно, он там не увидел: слегка сутулая, узкоплечая фигура, волосы встрепаны, в глазах голодный блеск... Нет, не предмет. «Не предмет», — криво усмехнувшись, прошептал он и лицо еще приблизил к стеклянной поверхности. И вдруг двойник глянул на него оттуда глазами отца — свинцовыми, с мутноватой поволокой глазами, какими запомнились они Аркадию Семеновичу. Изображение в зеркале раздвоилось, как на испорченной фотографии, однако размытый, сместившийся в сторону силуэт вовсе не был Аркадием Семеновичем. Вгляделся он внимательней — ба! отец! вылитый отец! От отца же еще один силуэт отскочил в сторону и изобразился в виде отцова брата, дяди Васи. От них и дальше пошли отскакивать силуэты в глубь зеркала, словно бы выстраиваясь в затылок друг другу. В ближайшем из них еще узнал он деда, а дальше пошли лица мужского и женского пола совершенно незнакомые, но можно было догадаться, что это все пращуры Аркадия Семеновича, прадеды и прабабки, и длинный, запутанный строй их уходил далеко-далеко, к самому горизонту. Менялись прически, менялись одежды. Были среди них франты и девятнадцатого, и восемнадцатого, и бог знает еще каких веков. Были и пропойцы — оборванцы с синюшными, опухшими рожами.

Завороженно вглядывался Аркадий Семенович, а ряды пращуров как бы протекали мимо, исчезая где-то за спиной, открывались все новые и новые картины и лица. Вон и татарин промелькнул с кривой саблей, а вон и полуголые пошли личности, едва прикрытые звериными шкурами и совсем голые. Запрыгали, завертелись на деревьях приматы, разевая клыкастые пасти, дальше же пошли вообще какие-то невообразимые чудища — полурыбы, полузвери. Все смешалось, закрутилось в белесом тумане, в вязкой и трясущейся, как студень, массе, и вдруг в сверкающем, пронизанным вселенским светом веществе всплыла и остановилась, слегка колеблясь, странная фигура с волнисто очерченными краями...

— Клетка! — воскликнул пораженный Аркадий Семенович.

По логике, по всему ходу этого спектакля предположить можно было, что это самая первая прародительница Аркадия Семеновича, самое начало его нынешней сути.

— Ну-ну, а дальше? Дальше что?

Поколебавшись, распалась клетка, рассыпалась на множество молекул, те же в свою очередь на атомы, микрочастицы и субчастицы, и вообще черт знает что там происходило — такого нигде не проходил Аркадий Семенович. В результате же всех превращений и манипуляций высветлилась где-то, в таком пространстве, которое и определить-то невозможно было, крохотная точечка, скорее воображаемая, чем реальная — абсолютно малая частица, как можно было догадаться.

— Абсурд! — разочарованно махнул рукой Аркадий Семенович. — Такого не может быть. Не может быть абсолютно малой точки, не может быть никакого «конца» или «начала».

Кто-то подмигнул ему в зеркале, хохотнул смущенно и вроде бы рукой успокаивающий жест сделал в пространство. Возможно, впрочем, что никого там и не было. Однако та самая воображаемая, якобы абсолютная точка вдруг раздвоилась, завертелись снова субчастицы и микрочастицы, образуясь в атомы и молекулы, а вон уже и клетка-прародительница заколебалась — все, одним словом, закрутилось в обратном порядке. Замелькали полурыбы-полузвери, запрыгали по деревьям приматы, а вон и татарин промелькнул с кривой саблей, промелькнули франты и оборванцы, промелькнула физиономия дяди Васи и, наконец, сам предстал Аркадий Семенович, двойник.





— Это что, опять круг?

И в зеркале кто-то развел руками: да, мол, круг, ничего не поделаешь.

— В чем же смысл?

Хохотнули снова там, но уже насмешливо, из чего заключить можно было, что нет никакого смысла ни в чем и не может быть. Просто есть жизнь.

А тем временем и чаек поспел, зарумянился. Устроился Аркадий Семенович в излюбленном своем углу, угнездился, впился жадно зубами в бутерброд, отхлебнул из кружки чаю и задумался: к чему бы весь этот спектакль в зеркале? Как бы там ни было, из сюжета выходило следующее: если из какой-нибудь искомой точки в пространстве проводить линию в бесконечность в любую от нее сторону, то линия эта опять замкнется на той же искомой точке. Точек же во Вселенной бесчисленное множество — по сути дела любой отрезок пространства и времени, любое явление может быть искомой точкой, а значит и замкнутых линий тоже бесчисленное множество. Это и есть бесконечность. Тревожно глянул Аркадий Семенович в трюмо, и там кто-то закивал обрадованно и поспешно. Значит, выходил опять же некий Вселенский круг, в котором Аркадию Семеновичу предстояло вертеться, и по логике вещей конца этому не предвиделось.

Выпит был чаек и съедены бутерброды. Ну вот, вроде бы все заботы сегодняшние кончились, насытил Аркадий Семенович плоть, завершил кружение в делах приземленных, досадных, на которые жалко тратить время, но никуда и не денешься от которых, теперь же наступил его час, час лицедейства, светлый час.

Убрал он чайник и кружку, заботливо стер с письменного стола все крошки, все пылинки, чтобы не попадались на глаза, не отвлекали. Из ящика достал картонную папку, где скопилась уже довольно увесистая пачка убористо исписанных листов романа, и в душе порадовался этой ее увесистости, солидности. Сверху лежала едва только начатая страница, с несколькими строчками, с неоконченной последней фразой — так разогнался вчера Аркадий Семенович, что не хватило духу закончить, вылетели все мысли. Сегодня же, пока пребывал в мелких докучливых заботах, какая-то частица мозга его усердно трудилась, искала, и к этому часу нечто стройное уже высветлилось. Он устроился поудобней в кресле, утонул в нем худым телом, ноги же водрузил на батарею центрального отопления. На коленях примостил гладкую, специально предназначенную фанерку, на нее положил начатую страницу и продолжил незавершенную фразу:

«...окованная железом дверь с грохотом распахнулась, и вошел надзиратель с каким-то непривычно доброжелательным выражением на плоском, блинообразном лице. В руках он неуклюже нес расписной поднос, совершенно неуместный в этом грязном, вонючем заведении, на подносе что-то дымилось в кастрюльке, стояла белоснежная фаянсовая тарелка, прикрытая сверху другой, такой же белоснежной, чтобы не остыла внутри ее пища, и — о боже! — стоял графинчик красного вина. Томилин с интересом следил, как неловко надзиратель исполнял эту непривычную обязанность официанта, как с облегчением водрузил поднос на дощатый стол.