Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 89

Разочарование свое попробовал заесть он колбасой, но как-то сразу потерял аппетит и, сунув колбасу в холодильник, опять на цыпочках прокрался в кабинет. Вздохнул и вновь взялся за канцелярскую ручку, а та рванулась и с остервенением застрочила, застрочила: «А еще долгом своим считаю уведомить партийные органы о научном жульничестве профессора Чижа...» Опять расписалась рука, и даже в некотором роде вдохновение накатило на Феликса Яковлевича. Выскакивали полузабытые факты и фактики, от научного жульничества профессора перешел он к бытовой тематике. Имел место несколько лет назад такой случай: ординаторы Ребусов и Ганин поехали на курсы усовершенствования врачей в Москву, и Чиж пристроил их на все время обучения в просторной квартире своей сестры. Бесплатно, якобы. Однако в процессе проживания всячески помогали они пожилой уже профессорской сестрице, помогли и в ремонте квартиры — клеили, кажется, обои. С одной стороны вроде бы факт благородной заботливости о своих учениках, а с другой... ведь это как посмотреть! А не специально ли послал профессор их в Москву за казенный счет, чтобы они там отремонтировали сестрицыну квартиру? В шестьсот рубликов обходится государству один слушатель тех курсов! И насколько они там усовершенствовались — поди разберись!

А вот и еще фактик: старшая сестра клиники Чекалина получила квартиру — очень хлопотал за нее Чиж. С какой такой стати? Якобы ценный работник, якобы привлекать и удерживать надо таких работников. Да мало ли ценных у нас работников, так почему именно ей? Разобраться необходимо.

Писал и писал Феликс Яковлевич — десять страниц исписал убористо, плотно и откинулся в изнеможении. Все, выдохся, ни строчки, кажется, не способен он был больше выдавить из себя, однако, проклятая ручка-соглядатай скреблась по бумаге, еще норовила что-нибудь вставить и, собрав последние силы, он начертал заключительное: «Жуликам и взяточникам не место в нашем социалистическом обществе!» И жирный поставил восклицательный знак. Перечитал написанное и пока читал — прослезился: так стало жалко себя, словно потерял невинность.

«Ладно, — решил, — завтра перепечатаю на машинке.»

Нет, не повернуло время вспять вопреки чаяниям Феликса Яковлевича, а катилось себе и катилось кругообразно, рождались и умирали временные циклы. Зародился один из них в садике напротив обкома партии, и голый, неказистый садик в один майский день вдруг преобразился, как будто приоделся к какому-нибудь торжественному заседанию, щеголем предстал перед взором Егора Афанасьевича.

— А ведь весна! — сказал он шоферу Евсею Митрофановичу.

Тот неодобрительно посмотрел на радостно зеленевшие деревья и ничего не ответил. «Экая дубина! — выругался Егор Афанасьевич, — как бы мне сбагрить его куда-нибудь!» Но избавиться от Евсея Митрофановича было так же невозможно, как и от портрета Генсека в кабинете. Казалось, с самого рождения назначен был Евсей Митрофанович возить секретарей обкома и так вросся в суть этой жизни, что оторвать его от нее представлялось сложнее, чем отлучить обкомовского работника от спецраспределителя.

Повеселел и пьедестал в садике, лукаво подмигивал сквозь листву Егору Афанасьевичу: «Иди, сольемся!»

Из приемной еще услышал он в кабинете своем переливчатый смех Софьи Семеновны и удивился: никогда такой вольности не позволяла себе секретарша — кабинет для нее был храмом, где священнодействовала она благоговейно. Заглянув же в распахнутую дверь, понял: вертелся вокруг нее помощник Михаил Иванович, нашептывал в ухо, должно быть, скабрезные шуточки, от которых прыскала Софья Семеновна, закатывалась и отталкивала шутника легким движением кисти руки, но не сильно — так, для вида, а помощник напирал, семенил ногами, тянулся к ее уху, брызгал. «Вот она, верность идеалам! — усмехнулся Егор Афанасьевич. — Вот оно, благоговение перед святыней! Стоит только забрезжить похоти и рушатся храмы, рушатся святыни!»

— Ну-с? — сказал он, входя в кабинет, вкладывая в вопрос свой весь сарказм и неодобрение.

Однако трудно было смутить Михаила Ивановича.

— Доброе утро, Егор Афанасьевич! С хорошей вас весенней погодкой! — и так у него ловко вышло: как-то так сразу и расстояние до Софьи Семеновны оказалось приличным, и стоял он вроде бы прямо, но в то же время казалось, что склонился в почтительном поклоне. «Ах ты, свиненок!» — помягчел Егор Афанасьевич.

Да и на столе привычный идеальный порядок порадовал душу, так что можно было и простить секретарше вольность. Одинокая женщина, бог с ней. Давнишнее у Егора Афанасьевича было правило: никаких бумаг на столе, все должно убираться своевременно на свои места и храниться до нужного момента. Только для одной бумажки он сейчас сделал исключение: под стеклом на столе томился вышедший недавно, подписанный Генеральным Указ «О внесении изменений и дополнений в Закон СССР «Об уголовной ответственности за государственные преступления». Прочитав его впервые в центральной газете, Егор Афанасьевич согласно покивал портрету.

— Одобряю! — сказал он вполголоса, преданно заглядывая в глаза Генерального. — Правильно и своевременно! Мы должны иметь гарантии от разнузданности масс, от бесцеремонности прессы. Очень правильно и своевременно!

Особенно нравилась ему статья одиннадцать прим, согласно которой можно было уже сейчас брать любого зарвавшегося демагога. Он собственноручно вырезал Указ из газеты и поместил под стекло чуть слева от себя, чтобы всегда иметь перед глазами и перечитывать. И уже оглядывался на портрет без трепета, а как на сообщника.

— Извините, уважаемый, — шептал. — А мы уж черт-те что подумали!

Генеральный смотрел на него больным, вымученным взглядом.





Михаил Иванович пританцовывал у стола — откуда-то возникла уже в руках его папка с бумагами, и он разворачивал ее перед Егором Афанасьевичем.

— Очень любопытный здесь один документик имеется! — тихонько говорил он. — Я его вот сюда, сверху положил. А в Тбилиси-то, слышали? Газами, говорят... «Голоса» сообщали...

— Тс-с! — махнул на него кулаком Егор Афанасьевич и оглянулся. — Я вот тебе послушаю! Я те послушаю!

— Не я, не я! — поднял руки Михаил Иванович — Люди слушали, не я!

— А ты не разноси, как сорока! Не твоего ума это дело!

— Совершенно справедливо, Егор Афанасьевич, не нашего! Не нашего ума! Между прочим, Алена Николаевна просили сегодня на дачку съездить. Дать указания, чтоб подготовили. Скоро ведь и на лоно природы, так сказать, — время!

— Ты у кого работаешь, у меня или у Алены Николаевны? Кто секретарь обкома, я или Алена Николаевна? — насупился Егор Афанасьевич.

— Так ведь я как скажете! Я весь вот он, как прикажете!

— Ладно, поезжай, черт с тобой!

— А Евсей Митро...

— Бери Евсея и поезжай!

— Слушаюсь, Егор Афанасьевич! Я мигом, только туда и обратно! — он сорвался с места и унесся.

Всколыхнулся от его прыти в кабинете воздух, заколебались занавески на окнах, тонко звякнула люстра, и покачнулся портрет Генерального на стене.

— Тиш-ше, ты! — вскочил Егор Афанасьевич, и руки поднял, чтобы подхватить портрет, если бы тот вдруг сорвался, и в такой позе застыл на несколько мгновений, пока не успокоились воздушные вихри и не установился портрет на прежнем месте. И был похож он в тот момент на творящего страстную молитву язычника.

Сердито посмотрел он вслед улетевшему помощнику, отхлебнул оставленного на столе Софьей Семеновной кофе и придвинул папку. Не ожидалось от нынешнего дня никаких отклонений, предполагался день обыкновенный, рутинный, каких уже тысячи пролетело в его жизни. Лежала в папке поверх других бумаг толстенькая пачка машинописных страниц, — судя по внешнему виду, частного порядка письмо: Егор Афанасьевич взял его в руки с неудовольствием: «Зачем это мне такой роман подсунули! Не могли сами разобраться! Помощнички, так вашу!» С недоумением прочитал странный эпиграф, но первые же строчки заставили его вздрогнуть и насторожиться: промелькнула в них фамилия Чижа. «Считаю своим долгом информировать Вас...», — заинтересованно читал он и хмурое выражение истаивало с его лица. Отыскал фамилию корреспондента: Луппов, Феликс Яковлевич. Знакома, знакома! Один из тех, из «нижеподписавшихся». В цепкой памяти Егора Афанасьевича высветилась даже сама замысловатая подпись на том пресловутом заявлении — стояла она третьей в столбце подписей. И уже с увлечением стал он читать, хмыкая порой, улыбаясь.