Страница 4 из 24
Однажды, рядом с ним в витрине появился… Я сначала не поверил своим глазам… Рядом с мальчиком и его заграничными родителями стоял серебряный конь! Конь был прекрасен! Рядом с его золотой шёлковой гривой, с его лаковым крупом в серых яблоках, жарко открытыми розовыми ноздрями, красным седлом и золотыми копытами померк даже матросский бушлатик.
Конь! Седло с настоящими стременами! Мысленно я прикинул его рост – конь был моего размера. Если бы я сел в это седло, если бы я взмахнул деревянной шашкой, которую очень здорово сделал и сам себе подарил к Новому году, я был бы совсем как мой папа на довоенной фотографии, где на высоком сером коне он прыгает через горящее препятствие!
«Зачем! – подумал я. – Зачем мальчику в витрине этот конь. Он же в бушлатике! Он же моряк! А я… Я, у которого и папа, и дедушка, и прадедушка, и все были кавалеристами… Я – донской казак… мне даже на синенькие трусики, по великой моей просьбе, бабушка пришила алые лампасики… У меня, который так хорошо себя ведёт в детском саду, и первым идёт пить рыбий жир, и ещё ни разу, ни разу (!) не стоял в углу… у меня нет такого коня!
Зачем этому пустоголовому мальчику конь, если он до сих пор не может расстаться с обручем?
Конь нужен мне! Я бы поил его! Я бы кормил его травой!
Я бы отдавал ему всё, даже котлеты! Не говоря уже о клюквенном киселе! Я бы чистил его бабушкиной платяной щёткой, я бы мыл его золотые копыта! Может быть, я даже и не садился бы на это пунцовое седло, чтобы не испортить.. Только бы этот конь был мой! Мой!»
Я знал, что мы бедные. Что мы еле-еле можем прожить на мамину зарплату медсестры и бабушкину пенсию, которую она получает за убитого сына, поэтому я никогда ничего не просил… Но тут я не выдержал…
– Мама… – прошептал я. – Ты мне купишь такого коня?.. Хоть когда-нибудь!..
И мама, повернув моё лицо к себе, и заглянув в самые глаза, сказала:
– Нет, сынок. Я не смогу этого сделать…
Она всю жизнь потом сокрушалась.
«Конь стоил ровно мою месячную зарплату! – говорила она мне – взрослому. – Но лучше бы я сидела на одних сухарях… Влезла бы в долги! Ведь через месяц ты потерял бы к этому коню интерес! И вот теперь я могу тебе купить что угодно, а тебе не нужно…»
А я знаю другое! Слова мамы потрясли меня тогда. Я видел её дрожащие губы, видел глаза с набегающими слезами. Я понимал, как трудно ей сказать мне правду, но она мне её сказала! Потому что я – взрослый! Меня не надо обманывать, как маленького! Я – взрослый.
Может быть, поэтому колючий ком слез, который стоял у меня в горле (ведь я знал, что коня мне не купят, и спросил уж так… Для очистки совести, как говорится…) – этот ком куда-то исчез. Плакать совсем не хотелось.
Мы шли домой, и я вдруг словно бы впервые увидел разбитые дома на нашей улице, немцев, разбиравших развалины, я почувствовал мамину хромоту – след фронтовой контузии…
Но не подавленность, не растерянность появилась во мне, наоборот! Я почувствовал себя опорой и заступником двух маленьких и больных женщин: мамы и бабушки. Я почувствовал себя сыном этого многострадального города, который терпит разруху как долгую болезнь и ждёт, когда я приду ему на помощь…
Я – вырос и потому стал достоин правды.
«Господи! Зачем я тогда его не купила!» – много лет спустя вздыхала моя старенькая мама. А я считаю по-другому. Как правильно! Как справедливо было, что мне его не купили! Самый дорогой, самый прекрасный, он бы так и остался в моём детстве, пусть любимой, пусть незабываемой, но всё же игрушкой. А не купленный, он стал этапом моей биографии, той тугой и тяжёлой дверью, что приоткрылась тогда передо мною, – дверью во взрослую жизнь, в которую я вступил мужественно и достойно.
Я ещё несколько раз потом останавливался перед витриной, но ни золотые копыта, ни настоящие стремена, ни шёлковая грива уже не вызывали у меня спазмов восторга, а мальчик со стеклянной улыбкой и обручем в гипсовой руке – ненависти.
Конь ещё долго торчал в витрине, пылясь и выгорая на солнце, пока его не убрали, и не поставили на его место, сверкающий лаком и никелем, мотоцикл.
Тонкая рябина
Полвека назад жизнь была совсем другой. Ещё во всем чувствовалась недавно окончившаяся война. Вечерами часто гасло электричество – не хватало угля и торфа для электростанции, и наша коммунальная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту "И у вас нет света? Нет, это не пробки… Теперь надолго … Теперь до утра…" – слышались в коридоре голоса соседок.
Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы свечки, а ещё чаще, хранившиеся с блокадных времен коптилки, и натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у дверей каждой комнатушки, шли на кухню. Там было и теплее и светлее, и конечно, же мы, ребятишки вымаливали разрешения нести светлячки коптилок на кухню, а потом затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о любви, о войне, о нас – детях.
Хорошо было сидеть на огромной ещё тепло кухонной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась такой громадной и пугающе голой, по стенам её двигались волшебные тени, в сказочные узоры складывались трещины, и пятна, отвалившейся штукатурки, на потолке.
И было чувство одной огромной семьи. Днем на кухне вели примусы и воняли керосинки, крикливо, переругивались женщины, а сейчас было тихо, и никому бы в голову не пришло выяснять, чья очередь выносить помойное ведро или делить плату за свет в местах общего пользования… Может быть виноват в этом первобытный волшебник – огонь, может – темная ночь за окнами, но объединяла нас тогда древняя как мир любовь. Нет, не та, что показывают в кино, не та, что отличается от подлинной любви, как жевательная резинка от краюхи хлеба, а изначальная, что даёт людям почувствовать себя нераздельным единством, духовная любовь, которая не противопоставляет человека – человеку, а человечество – природе, но все согревает, все одушевляет и творит.
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Головой склоняясь,
До самого тына…"
выводила тоненьким голосочком Танечка Грищенко белобрысенькая голубоглазая хохлушечка, сидя на руках у отца – офицера, который все кашлял, все шаркал ночами по коридору… Он единственный сидел с нами на кухне. Остальные офицеры, что жили в нашей квартире и в нашем доме, почему -то этих спевок избегали. А он уже отличался от всех… Потому шептались женщины «Его демобилизовывают по здоровью.»
Я не знал что это такое, но понимал, что если его демобилизуют, то сразу и выселят из нашего дома, потому что дом для военных…
Нас тоже постоянно грозили выселить, несмотря на то, что мама была на фронте офицером медслужбы… Но война-то кончилась, и она была демобилизована. Мамин брат – был начальником штаба полка и спас этот полк, ценою своей жизни, выведя его из окружения.
– Это мало кого волнует! – сказали бабушке, в штабе части, которой принадлежал наш дом. И бабушка согласилась: война кончилась и то, что ее сын спас полк уже никто не помнил, и в полку все сменились.
Да и вообще, как говорил наш сосед дворник и пьяница :
– Пузо старого добра не помнит.
– Так ведь человек ни из одного живота состоит! Есть еще сердце, разум, наконец!....– возражала бабушка.
– Эх, Олимпиада Осиповна! – вздыхал дворник – Старорежимная вы женщина… Москва слезам не верит!
И бабушка поджимала губы – мы были "чуждые", как кричала однажды наша пьяная соседка:
– Интеллигенция недорезанная! Белогвардейцы! Погодите, мы вас всех передушим.
– За что они нас так ненавидят? – спрашивал я бабушку.
И она серьезно ответила:
– Нас победили… И мы должны терпеть… Пока
– Кто победил?
– Хамы.
На этом разговор кончился. И я уже больше не спрашивал почему все готовят на кухне, а мы в комнате,…Почему мальчишки во дворе, дети этих самых офицеров, которые были либо старше ,либо моложе.( В сорок четвертом году никто не рождался.) Они кричали мне: "Тебе мать отчество выдумала."