Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 24

Шестидесятые годы ! До ближайшей железнодорожной станции сорок километров! А вот поди ж ты – «Кулумбина»!

Вертинский сказочно знаменит! Его слава равнялась славе Шаляпина, правда, в иных меломанских кругах! И слава эта вполне заслуженна. Говорю это с полной ответственностью потому, что я видел Вертинского. Я видел и слышал его выступление.

      Имя Вертинского произносилось мамой и бабушкой с каким-то торжественным придыханием, хотя они его, конечно, никогда не видели. Они только слышали о том, что где-то в Петрограде поет странные песни – ариетки, на собственные стихи, печальный, наряженный Пьеро, Александр Вертинский.

Перед войной, сквозь заградительные кордоны НКВД, протаскивали пластинки с его эмигрантскими песнями. Чуть позже, его записи стали появляться "на костях". Так в народе именовались самодельные грампластинки, их и пластинками назвать было нельзя, сделанные на использованной рентгеновской целлулоидной пленке. На снятом с диска радиолы лепестке самодельной пластинки, можно легко рассмотреть какой – нибудь сложный перелом или чье-то легкое. Записи «на костях» – предтеча « магнитиздата». Записи чудовищного качества! Сквозь треск и шипение сложно что-нибудь услышать, но тем привлекательнее каждое расшифрованное слово. Записи " на костях" манили как запретный плод, потому что на них – голоса запретных певцов Вертинского, Лещенко, Козина…

Но у нас не было радиолы! Поэтому и такие-то записи я слышал всего два, три раза и мало что разобрал. И вдруг, как раскат грома под растресканным потолком нашей комнатушки:

– Вертинский вернулся! Вертинский дает концерт в Измайловском саду.*)

Я проникся известием, хотя и не понял, что же тут замечательного в том, что Вертинский вернулся. До сих пор я удивляюсь, почему все говорили « вернулся»? Вернулся он из эмиграции много раньше. Визу он получил в 1943 году. А концерт – в 1955 –м. Но почему-то и позже все продолжали радоваться, что Вертинский вернулся, хотя он уже давным-давно жил в СССР. Вероятно, в это слово вкладывался другой смысл. Вертинский вернулся, как часть потерянной России, как во время войны вернулись слова «солдат», «офицер», как вернулись погоны.

Второй удар грома был еще поразительнее первого.

– Мы идем на концерт.

Мы – это я и бабушка. Потому что мама, как всегда, не смогла – она работала на две с половиной ставки. И я думаю, что на два билета они с бабушкой не смогли выкроить денег, а меня пустили бесплатно.

– В крайнем случае, я возьму тебя на руки! – говорила бабушка.

      Я с ужасом думал о таком унижении, и потому надел пионерский галстук. Вообще он был логическим завершением моего летнего выходного костюма: сандалии с носками ( нет, не с носками, а со скрученными двумя валиками бубликами чулок), сатиновые черные трусы и белая рубашка. С пионерским галстуком получалась парадная пионерская форма! И не стыдно пойти на «мероприятие» любой важности

У дверей Летнего театра народ вился водоворотом, но мы, размахивая билетом, протиснулись сквозь толпу. Билетерша, очень похожая на мою бабушку, встретилась с ней глазами, и меня пропустили. Мы уселись на скамейки без мест, или, может быть, они были написаны, на спинках скамеек, но на них никто не обращал внимания.

Зал был переполнен. Народ, сидевший чинно в первых рядах, у выходов стоял стеной и помещался, чуть ли ни на головах, у сидящих в рядах последних. Никогда прежде я не видел такого столпотворения.

Стал медленно угасать свет… На сцену вышел бледный хрящеватый старик, с напудренным носом, блестящими прилизанными волосами, сутулый и тощий.

Зал лопнул от аплодисментов. Теперь я понимаю, что в большинстве своем не слышавшие его песен, люди аплодировали не поэзии Вертинского, и даже не его славе, а тому, что он «вернулся». Что он «наш»!

Такая волна восторга заставила меня съежиться. В ранне-пионерском возрасте не принято было, как говорилось в нашем дворе, "выделяться". А старик явно "выделялся" и не скрывал этого. Во фраке, я видел такой прежде только в кино, он строго и, чуть печально, улыбаясь, слушал бурю восторгов, разумеется, понимая все то, что понимаю я сейчас, перевалив полтинник. Знал он и цену зрителям, и цену восторга толпы…





Зал стих. И тогда, совсем не громко, внешне нисколько не заботясь о том, слушают его или нет, старик запел… Пел он, гнусавя и грассируя. Это совсем не походило на привычное мне выступление «заслуженных и народных», таких, что легко сдвинув мощным «нижним бюстом» рояль, и, сложив руки, как для ныряния и заплыва, густо брали:

Хлебом кормили крестьянки меня…,

в радостной уверенности, что результат этого кормления – всем очевиден.

– Зато этот противный! – сказал я бабушке.

Она прожгла меня взглядом и пригвоздила к скамье, чтобы я сидел молча.

Я не знаю, что чувствовал Вертинский, если он меня видел – (стриженную под ноль голову над пионерским галстуком меж двух пылающих лопухов ушей), но я был Вертинским ошарашен. Никогда я не видел такой свободы поведения на сцене. Никогда я не видел таких танцующих рук. Никогда я не видел, чтобы артист так легко и бесстрашно пускал слушателя в мир своей души.

Я помню свое потрясение – старик не боялся быть противным! Вот что сбило меня с ног! И хотя я, под расстрелом, не смог бы тогда сказать, что такое «голубые пижама», естественно, на «солнечном пляже в июле»,… Но я понял, что меня щедро пускают в какой-то неведомый и экзотический мир, где уживаются и «бананово-лимонный Сингапур», с «лиловым негром из притонов Сан-Франциско», и юнкера, которых «опускают в вечный покой», и такие русские «две ласточки, как гимназистки»

Меня не только пустили, как в Летний театр Измайловского сада и усадили на хорошее место, меня приняли как равного, потому что ничего не объясняли и не старались понравиться.

«Заходи, смотри, будь гостем… Не понравиться – что ж – насильно мил не будешь…»

Этот мир заворожил меня тем, что это был мир души, его прежде передо мной никто так откровенно не демонстрировал. Я вообще не подозревал, что такое возможно.

Я – обалдел. Другое слово не подходит. В состоянии обалдения, я отправился домой и не мог уснуть. Трещины на потолке складывались в усталое, бледное, босое лицо манерного старика. Я перебирал в памяти все детали: его манеру петь, двигаться… Припоминал черный лампас на смокинге и перстень на пальце…

Вертинский был велик тем, что никогда не опускался до аудитории, но щедро и безбоязненно поднимал каждого слушателя до себя. Он никого ничему не учил, но предлагал быть рядом. И еще нельзя было не почувствовать что это необыкновенно сильный человек. Его можно убить, но нельзя переделать.

Он прожил очень достойно очень не простую жизнь. Рано осиротев, жил у родственников. Закончив киевскую гимназию, переехал в Москву. Не был принят во МХАТ из-за дефекта речи. Его знаменитое грассирование не манерность, а неисправимый недостаток – врожденный дефект речи. А модой это стало после Вертинского. Сильно бедствовал. «Подсел», как сейчас, говорят, на наркотики, на кокаин. Но волевым усилием – выломался. Снимался в немом кино. В 1915 году добровольцем пошел на фронт. Служил санитаром. Был ранен. Вернулся в Москву и быстро стал знаменит.

Критики удивлялась его популярности в самых разных слоях общества. « Удивителен, неожидан, курьезен, в сущности, тот захват, который проявляет рафинированность его песенок на разношерстную, «с улицы» толпу», – писали о нем в 1916 году. То же самое можно было повторить и в 1957 году, в год его смерти, потому что до последнего дня он Вертинский оставался популярным и любимым.

Правда, он сам в этом сильно сомневался… Вернее, ему казалось, что его зритель эмигрировал, он будет неинтересен в Советской России. Слава Богу, ошибался. Он не мог без России, и она без него… Потому она – Россия, (а это обожавшие Вертинского зрители и слушатели), так радовалась и все повторяла: «Ветринский вернулся!»

Много лет спустя, когда я стал обдумывать такое явление как авторская песня, я высчитал – понял, что предтечей взлета шестидесятых, отчасти, стал Вертинский. Он, родившийся в веке девятнадцатом, соединял в себе и традиции русской камерной эстрадной музыки и все, что потом стало знаком нового времени: собственные стихи, собственная музыка и собственное исполнение.