Страница 2 из 4
– Ладно. Что там Мылин?
– Ну, аккуратненько так, знаешь. Видимо, они многое прибрали.
– Ясно.
Никита бескомпромиссно любил своего друга, он был его главным сподвижником, его первым защитником и самым преданным поклонником. Во всем, что делал Аркадий, он видел что-то великое, что-то большее, чем смелость, большее, чем талант, он был готов днями и ночами говорить о его гении, о том, как несправедлив мир, который так мало помогает человеку, каждая работа которого – высказывание, каждый перфоменс – история. Много лет назад они вместе закончили институт культуры в Перми, вместе, полные идей, планов, надежд переехали в Петербург создавать новый русский театр, вместе ждали молниеносного, безоговорочного признания. И огромный, чернобровый Никита всегда чувствовавший, что его хрупкий белокурый друг куда бесстрашнее, изобретательнее, гениальнее, просто вверился его могучему таланту и послушно пошел за ним. К несчастью, все крупные театры вежливо отказались от прорывных современных проектов, они оказались не готовы к экспериментам, поискам форм, провокациям, которыми так горел молодой Пермский режиссер. Тогда Аркадий решил отойти от бюрократии государственных структур и вложил свой талант в маленькие творческие объединения, на которые так богат наш сырой, мрачный, революционный город. Никита, конечно, всюду следовал за ним, выполнял сложную конструкцию бродящих в голове Аркадия спектаклей, читал сочиненные другом тексты, обливался краской с головы до ног, часами сидел в клетке для собак, одевался в женское платье, раздевался догола и даже позволил однажды обрить прямо на сцене свои блестящие черные кудри.
Аркадий искал. Он не сомневался, что пройдет немного времени и слава о его смелости, о его таланте разрастется как снежный ком и прокатится по всем тем близоруким, покрытым консервативной коростой государственным театрам, которые так обидно от него отказались. А пока он будет показывать свои спектакли тем, кто способен почувствовать их, понять их смыслы, вдохновиться его, Аркадия, гением. Пусть сейчас Никита выливает на себя банку черной водоэмульсионной краски перед тринадцатью возбужденными подростками, рано или поздно он будет это делать на глазах тысяч людей. Так думал Аркадий долгие десять лет, в течение которых большие театры продолжали держаться в стороне от революционных художников. Со временем он решил, что все дело в патологическом страхе этих самых театров, получающих государственное финансирование, приблизиться к чему-то более смелому, острому, чем тот инфантильный репертуар, который бесконечно повторяется названиями от одного храма искусства к другому. К тому же, очевидно, что в каждом из этих мельпоменовых притонов уже есть свой серый «лист ожидания», в который попадают только тщательно проверенные, отрекомендованные режиссеры и записаться в который можно только известными способами, до которых такие как Аркадий не спустились бы даже если им за это предложили главную сцену, неограниченный бюджет и бог знает что еще. Вобщем, на поверку, все оказалось просто, низко и недостойно, тогда как ошеломляющие спектакли в подвале на пятнадцать человек, каждый раз хлестко препарирующие действительность, были неизменно искренни, смелы и чертовски талантливы.
– У него сегодня было много народу. Человек тридцать, примерно. – Продолжал Никита, намазывая растекшийся сыр на бутерброд.
– Все за донейшн?
– Ага, но я ничего не оставил, потому что тогда я бы не купил это изумительное, вкуснейшее не фильтрованное пиво. – И он побарабанил пальцами по двухлитровой бутылке, которую тоже достал из своего, очевидно бездонного, рюкзака.
– Понятно.
Таких как Аркадий было не мало. Клим Мылин, о котором говорил Никита, был одним из таких, молодых, острых, смелых, отрицающих все на свете, самопровозглашенных режиссеров. Тот тоже прошел свой мрачный и тернистый путь, сочиняя странные, непонятные, но всегда провокационные спектакли – выставки, спектакли – лекции, спектакли – манифесты для пары десятков беспокойных подростков. Нет, конечно, на эти представления попадали порой и взрослые увлеченные люди, видавшие за свою театральную жизнь не мало смелых опытов, и даже угрюмые критики раз в год случайно оказывались в сыром зрительном зале, но даже для самых искушенных из них такие зрелища чаще всего оказывались тем еще испытанием. Такие как они быстро ретировывались, вежливо откланивались и почти никогда не возвращались.
– Я слышал он будет ставить на Владимирском. – Никита налил себе полную кружку искрящегося в теплом электрическом свете пива.
– Я тоже слышал. Места же вроде освободились, вот до листа ожидания дошли.
И вот, после всего того, что произошло в последние исторические недели, многое для Аркадия еще больше прояснилось. Он окончательно осознал, как токсичен и вреден его талант для огромной кровоточащей страны и что вот-вот, еще немного и его и без того едва позволительные спектакли, станут его приговором. Показывать их сейчас было совершенно самоубийственно. В «Я могу говорить» три артиста стояли среди редких зрителей в одиночных пикетах с распечатанными контурными картами на шее и заклеенными ртами, в «Пропаганде» Никита на протяжении всего представления переодевался из своей одежды в платье, делал макияж, красил ногти и брил голени, а в «Герое» вымышленная соседка Аркадия читала написанный ей за пол года внимательной слежки подробный донос на режиссера – экстремиста. Получалось, что «Человек – записная книжка», где Никита долгие шестьдесят минут перечислял телефонные номера, дни рождения и разные другие значительные факты из жизни своих знакомых, родившихся в ноябре, демонстрируя зрителю чем закончился эксперимент по отказу от смартфона в течение месяца, оставался единственным спектаклем, который можно было продолжать показывать. Хотя от него Аркадий отказался даже раньше остальных, потому что сейчас говорить о такой ерунде как зависимость от телефона было решительно неприемлемо. Разбитый и уничтоженный, он затаился, замер, высматривая какие-то новые возможности, новые формы, в которые он мог бы хорошенько спрятать свой неудержимый протест, о чем он добросовестно писал заметки в той социальной сети, которая пригрела всех, кто так же как и он разрывался в этой новой ужасающей реальности. С каждым днем все эти новые возможности становились все туманее, и Аркадий, вернувшись с работы, тратил всю свою энергию на эти хлесткие, смелые, отчаянные, но такие необходимые посты.
– Ты думаешь он был там в листе ожидания? – Спросил Никита.
– А у тебя есть какое-то еще объяснение? Я писал их завлиту тысячу раз, я предлагал им готовые проекты, крутые названия, даже варианты классики, без которой они срать не садятся, только все эти письма летят сразу в корзину. Ты либо в каком-то договоре с режуправлением, которому ты как минимум завещаешь душу, либо: «спасибо, до свиданья».
– Н-да.. – Никита не сомневался в том, что система, описанная его другом работает именно так. Он только огорчался, что все в этом мире так несправедливо, что кругом сплошное жульничество, блат, кумовство, даже в этом, должном быть таким искреннем мире.
– Ну, Мылин продвинутый, острый парень, может он и сделает что-то нормальное, хотя, что вообще сейчас можно сделать? – Аркадий грустно, театрально хмыкнул, – честно, я почти уверен, что он прогнется, как бы мне ни было противно так говорить, я Клима уважаю. Но в государственной структуре можно только так, уж тем более сейчас, иначе она сама тебя выдавит, если ты не сможешь играть по этим правилам. Вот меня она уже давно выдавила и безвозвратно, потому что я вне системы, потому что я неудобный.
Аркадий, разгоревшийся от собственных мыслей, налил себе стакан пива и отвернулся к окну, за которым сыпал редкий омерзительный весенний снег.
– Ты знаешь, как я хочу иногда, чтобы мне просто сделали прививку, чтобы я перестал думать, анализировать, чтобы, наконец, я бы мог просто заниматься милым театром, в котором Наталья Петровна влюбляется в школьного учителя или токсичные Кабановы толкают девочку Катю утопиться в Волге. Я так хочу иногда, чтобы эта моя нахрен никому не нужная бескомпромиссность, из-за которой я запрещен во всех государственных театрах, просто вдруг у меня отключилась, и я бы растолстел, заработал бы себе больную печень на дорогом коньяке, я бы ставил по десять спектаклей в год, на каждой постановке заводил бы роман с новой актриской, водил бы ее в ресторан, а потом снимал бы роскошный номер с шампанским, я бы давал интервью этим нафталиновым газетам, которые читают только женщины за пятьдесят и расхваливал бы там директора, который решил все мои проблемы во время работы над спектаклем, пел бы дифирамбы этим бездарным сытым артистам с бронью и нес бы всякую чушь про то, как сильно изменился театр, как он стал современнее, свежее, молодежнее.