Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 96

Совершенно очевидно — и я мог бы привести двадцать других примеров, — что события и персонажи никогда не используются ради доказательства социального тезиса. Однако тезис выявляется во всеоружии и с тем большей неопровержимостью, что привносится как бы дополнительно. Не фильм, а наш разум сам выявляет и выстраивает его. Де Сика безошибочно выигрывает ставку, о которой и не помышлял.

Этот прием вовсе не нов в итальянском кино; мы обстоятельно доказывали его ценность, говоря о фильме «Пайза», а несколько ранее—о фильме «Германия, год нулевой». Однако эти два произведения относились к темам Сопротивления или войны. «Похитители велосипедов» — первый решающий пример, доказывающий возможность применения такого «объективизма» для разработки разнородных сюжетов. Де Сика и Дзаваттини заставили неореализм перейти от Сопротивления — к Революции.

Таким образом, тезис фильма скрывается за совершенно объективной социальной действительностью, а она в свою очередь отходит на задний план нравственной и психологической драмы, которая сама по себе могла бы оправдать фильм. Образ ребенка — гениальная находка; причем неизвестно, принадлежит ли она в конечном счете сценарию или режиссуре, настолько это различие утрачивает здесь свой смысл. Именно ребенок придает событиям, переживаемым рабочим, их этическое значение и обогащает драму, которая могла бы иметь лишь социальный смысл, открывая в ней индивидуальную нравственную глубину. Удалите ребенка, и сюжет останется, казалось бы, неизменным; доказательство состоит в том, что его пересказ строился бы по–прежнему. Мальчишка ограничивается, собственно, тем, что следует за отцом, семеня рядом с ним, Но он оказывается интимным свидетелем, эдаким «персональным» хором, сопровождающим трагедию. В высшей степени искусный ход состоит в том, что роль жены сведена почти на нет, благодаря чему личный характер драмы воплощается в ребенке. Сообщничество, устанавливающееся между отцом и сыном, отличается чрезвычайной тонкостью, проникающей до самых корней нравственной жизни. Именно восхищение ребенка отцом и отцовское осознание этого восхищения придают финалу фильма трагическое величие. Общественный позор рабочего, которого на глазах у всех разоблачают и бьют по щекам, несоизмерим со стыдом, испытываемым от сознания, что сын был всему свидетелем. Когда отцом овладевает искушение украсть велосипед, молчаливое присутствие мальчишки, угадывающего мысль отца, почти непристойно жестоко. Отец приказывает сыну уехать на трамвае, пытаясь избавиться от него, но это равноценно тому, как обитатели тесного жилища отправляют в нужный момент ребенка посидеть часок на лестнице. Лишь в лучших фильмах Чаплина можно найти ситуации, столь же глубоко потрясающие своей лаконичностью. Заключительный жест мальчика, снова протягивающего отцу руку, часто неправильно истолковывали в этом плане. Было бы недостойным фильма усматривать здесь уступку чувствительности публики. Де Сика дает зрителям это удовлетворение лишь потому, что оно соответствует логике драмы. Пережитое должно стать решающим этапом в отношениях между отцом и сыном, знаменуя как бы наступление зрелости. До сих пор отец был для сына богом; их отношения строились под знаком восхищения. Поступок отца их подорвал. Слезы, которые оба проливают, шагая бок о бок с опущенными руками, — воплощение отчаяния из–за утраченного рая. Но ребенок возвращается к отцу, несмотря на его падение; отныне он будет его любить по–мужски, со всем его позором. Рука, которую он просовывает в руку отца, — вовсе не знак прощения или детского утешения; это совершенно серьезный жест, который определяет отношения между отцом и сыном, — он делает их равными.

Наверное, было бы слишком долго перечислять многочисленные второстепенные функции мальчишки в фильме как с точки зрения построения сюжета, так и в отношении самой режиссуры. Следует отметить по крайней мере изменение тона (почти в музыкальном смысле этого термина), которое вносит в картину его присутствие. Бесцельные скитания мальчика и рабочего заставляют нас перейти из плоскости социально–экономической в плоскость частной жизни; ложная тревога из–за падения мальчика в воду, благодаря которой отец вдруг осознает относительную незначительность своих злоключений, создает в самом центре истории некий драматический оазис (сцена в ресторане), оазис, разумеется, иллюзорный, ибо реальность этого интимного счастья в конечном счете зависит от пресловутого велосипеда. Таким образом, ребенок представляет собой некий драматургический резерв, который в зависимости от обстоятельств служит то контрапунктом, то аккомпанементом, то, наоборот, выступает на передний план развития мелодии. Впрочем, эта внутренняя по отношению к сюжету функция отчетливо проявляется в оркестровке ходьбы мальчика и мужчины. Прежде чем остановить свой выбор на этом ребенке, Де Сика заставил его сделать не пробы игры, а одни лишь пробы ходьбы. Он хотел добиться, чтобы рядом с волчьей походкой мужчины возникли семенящие шаги мальчонки, ибо гармония этого несоответствия имеет сама по себе решающее значение для понимания всей режиссуры. Не будет преувеличением сказать, что «Похитители велосипедов» — это история прохода отца и сына по улицам Рима. Где бы ни был мальчишка — спереди, сзади, рядом или, наоборот, как в эпизоде, когда он дуется из–за пощечины, в мстительном отдалении, — сам факт его местонахождения никогда не является незначительным. Наоборот, он составляет феноменологию сценария.

Трудно себе представить при столь удачном подборе этой пары — рабочего и его сына, — что Де Сика мог бы обратиться к известным актерам.

Отсутствие профессиональных актеров не внове. Но и в этом «Похитители велосипедов» превосходят все предшествующие фильмы. Отныне кинематографическая девственность исполнителей не зависит более от особой смелости, удачи или некоего счастливого сочетания сюжета, эпохи и нации. Весьма возможно, что этническому фактору придавалось до сих пор чрезмерное значение. Разумеется, итальянцы, как и русские, — от природы наиболее театральный народ. В Италии последний уличный мальчишка стоит Джекки Кугана{164}, а повседневная жизнь есть непрерывная комедия масок. И все же мне кажется мало вероятным, что миланцы, неаполитанцы, крестьяне, живущие вдоль реки По, или сицилийские рыбаки в равной мере наделены актерскими талантами. Если кто–нибудь вознамерился бы приписать естественность итальянских исполнителей только их этническим особенностям, то помимо расовых различий нашлось бы достаточно исторических, лингвистических, экономических и социальных контрастов, чтобы опровергнуть этот тезис. Нельзя себе представить, чтобы столь различные по теме, звучанию, стилю и технике фильмы, как «Пайза», «Похитители велосипедов», «Земля дрожит» и даже «Небо над болотами» (режиссер А. Дженина, 1949), были наделены одним общим качеством исключительного исполнительского мастерства. Можно еще допустить, что итальянец–горожанин в большей мере обладает даром «спонтанного актерства», но уже крестьяне в фильме «Небо над болотами» — поистине пещерные люди по сравнению с селянами из картины «Фарребик». Достаточно одного лишь упоминания фильма Рукье рядом с произведением режиссера Дженина, чтобы свести опыт француза — во всяком случае, в этом отношении — к уровню умилительной попытки благотворительного любительства. Половина диалогов в фильме «Фарребик» строится на закадровом тексте, потому что режиссеру не удавалось удержать крестьян от смеха при более длительных репликах. Дженина в фильме «Небо над болотами» и Висконти в картине «Земля дрожит» работают с десятками крестьян или рыбаков, доверяя им психологически крайне сложные роли, заставляя их произносить длиннейшие тексты в сценах, в ходе которых камера вглядывается в лица столь же безжалостно, как на американской киностудии. При этом мало сказать, что эти импровизированные актеры хороши или даже совершенны; они попросту стирают самое представление об актерах, об игре, о персонажах. Кино без актеров? Разумеется! Но первоначальный смысл этой формулы оставлен далеко позади; следовало бы уже говорить о кино без исполнительства, о кино, в котором больше не может быть речи о том, что статист играет более или менее хорошо, — настолько человек отождествляется со своим персонажем.