Страница 3 из 17
Лис, что на скорую лапу оббегал понавдоль двора, ухмыльнулся моему согласию и непритворной почтительности, да так громко, что аж чихнул, и сбил с бархатной подложки листов чистотела аквамариновые бусины росы, что собирала она с самого вечера, капельку к капле. Да не ради потрафить алчности, но радости ради, — хотела преподнести в важный день стрекозе, одарить подружку, что не чуралась её едкого нрава, но нет-нет, да присаживалась поговорить по душам, как и полагается добрым соседям.
Жизнь бок о бок, она вроде бы и на виду, а из первых-то уст про неё саму слаще слушать, нежели одними догадками свой разум разбавлять.
Сконфуженный, лис счёл за лучшее удалиться. Богомол же, призванный вести церемонию, жевал полными губами воздух, пучил свои базедовы очи в пространство, полный негодования, кой надо было вскорости заменить торжественным чувством, ибо от того, как преподать минуту, как обойтись с нею, зависит само будущее, — надолго ли оно и окажется каково…
А касаемо торжества, — всё прошло, как должно. Невеста была в ослепительно красном наряде, жених во фраке апельсинового цвета7… Ну, а как вы хотите? Стрекозы, как не крутись, а окрутят8 друг дружку, тут только не зевай.
Ласточки
Постель была неубрана, скомкана и брошена как бы для стирки. Простынь белого облака свисала с края матраца леса. Зацепившись за прорвавшуюся наружу пружину одиноко стоящей сосны, изломанная беспокойным сном ткань не касалась земли, но тем не менее заметно измаралась самой тенью пасмурного с ночи дня. Чудилось, что не было ещё утра. Запоздало оно, заспалось, либо забыло об своей обязанности будить нечто в округе или её саму.
Серое одеяло громоздилось в углу неба неряшливой серой тучей, а износившийся наперник подушки время от времени вздыхал тоскливо, отпуская на волю из своих прорех собранные за лето пушинки и пёрышки.
Ласточки, что держали в таком беспорядке собственную опочивальню, бестолку метались, едва не сталкиваясь друг с другом, взирали на покидаемый ими край не то, чтобы вовсе без интереса или равнодушно, но даже с некоей плохо сокрытой злостью. Птиц тяготило предстоящее путешествие, навязанное обстоятельствами, которым было невозможно противиться9, телесное их устройство, физика, так сказать, требовала пищи, насекомых, которые в холодное время года беспробудно и безмятежно спали. Душа же ласточек жаждала остаться дома, к тому же их пугали, и не без причины, неизбежные в дальней дороге потери. Оглядывая сотоварищей, птицы пытались угадать — которого из них не окажется рядом на обратном пути, кого они видят в последний раз и …гомонили от того отчаянно, с отчаянием, да не стесняясь никого твердили вслух так, как умели, по-птичьи: «Только бы не мою, не моего, не тех, с которыми связан обещанием делить горе и радость.» А близки они были все: всякая с любым, каждая с иным, каждый с прочим. Роднили их и родня, и Родина, и общая нелюбовь расставаться с местом, где вывели своих птенцов, а когда-то и сами проклюнулись из хрупких, веснушчатых весёлых колыбелей.
Думаете, чувства — особое право людей, и у птиц, оно не так? Ну-ну… Не задавайтесь. Тот, кто полагает, что он лучше других, не слишком хорош, а иной, который «прочих плоше», не так уж и дурён…
Других плоше…
Постель была неубрана, скомкана и брошена как бы для стирки. Простынь белого облака свисала с края матраца леса. Зацепившись за прорвавшуюся наружу пружину одиноко стоящей сосны, изломанная беспокойным сном ткань не касалась земли, но тем не менее заметно измаралась самой тенью пасмурного с ночи дня. Чудилось, что не было ещё утра. Запоздало оно, заспалось, либо забыло об своей обязанности будить нечто в округе или её саму.
Серое одеяло громоздилось в углу неба неряшливой серой тучей, а износившийся наперник подушки время от времени вздыхал тоскливо, отпуская на волю из своих прорех собранные за лето пушинки и пёрышки.
Ласточки, что держали в таком беспорядке собственную опочивальню, бестолку метались, едва не сталкиваясь друг с другом, взирали на покидаемый ими край не то, чтобы вовсе без интереса или равнодушно, но даже с некоей плохо сокрытой злостью. Птиц тяготило предстоящее путешествие, навязанное обстоятельствами, которым было невозможно противиться10, телесное их устройство, физика, так сказать, требовала пищи, насекомых, которые в холодное время года беспробудно и безмятежно спали. Душа же ласточек жаждала остаться дома, к тому же их пугали, и не без причины, неизбежные в дальней дороге потери. Оглядывая сотоварищей, птицы пытались угадать — которого из них не окажется рядом на обратном пути, кого они видят в последний раз и …гомонили от того отчаянно, с отчаянием, да не стесняясь никого твердили вслух так, как умели, по-птичьи: «Только бы не мою, не моего, не тех, с которыми связан обещанием делить горе и радость.» А близки они были все: всякая с любым, каждая с иным, каждый с прочим. Роднили их и родня, и Родина, и общая нелюбовь расставаться с местом, где вывели своих птенцов, а когда-то и сами проклюнулись из хрупких, веснушчатых весёлых колыбелей.
Думаете, чувства — особое право людей, и у птиц, оно не так? Ну-ну… Не задавайтесь. Тот, кто полагает, что он лучше других, не слишком хорош, а иной, который «прочих плоше», не так уж и дурён…
Осень человеческой судьбы
— Ладно, спасибо, что выслушали. Пойду выполнять обязанности бывшего супруга. — Вздохнул мужчина и направился к деревянному, уютному на взгляд со стороны теремку, в котором, на поверку, несть места укромности, удобству и теплу. Точнее — оно не для всех, не для тех, кто, поскрипывая креслом-качалкой, пристроив книгу на укутанные для тепла непременным клетчатым пледом ноги, читает домашним вслух Чехова. Увы, в том тереме бытуют нешуточные страсти или, что вернее, — бедуют люди, мешая счастью своего существования проявиться в полной мере, и не дают насладится ближним отпущенными земными сутками, сколь бы тех не выпало на их долю.
— Дед, кто это был, я его знаю?
— Виделись не раз, ты позабыл. Я-то помню его ещё мальчишкой, когда не доставая до сидения, он катался к речке на отцовском велосипеде, продев ногу под рамой. Одна штанина была заправлена в коричневый, вялый от частых стирок носок, на другой, будто на бельевой верёвке, красовалась деревянная, потемневшая от воды прищепка.
Глядя на этого паренька, на то, как он искренне вслух радуется травинке, цветку, — любому из простых, доступных чудес, мимо которых проходят прочие, я прочил ему счастливую будущность.
Было дело, однажды он привёз с рынка заместо здорового голубя, чахлого бойного11, за которого отдал всё, что накопил, откладывая с денег на школьные завтраки. Мужики смеялись тогда над мальчишкой, прогадал, мол, заморыша задорого взял, но он знал, что делает.
Полтора года, не меньше, возился с птицей, выносил гулять по утрам, и выходил-таки! Таким красавцем сделался тот голубок. Взмывая в стойке к облакам, хлопал громко крыльями, будто хлыстом, а после срывался во многие кувырки, едва ли не до самой земли.
Жаль, недолго радовал голубь парнишку. Подстрелили его завистники. Врали, что спутали с ястребом, что повадился таскать цыплят. Да кто ж в такое поверит? Дураков нет.
Так и пошло с тех пор, за что ни возьмётся мальчишка, всё кряду, да как надо, а завистники после то украдут, то уведут, то попортят.
Отслужил парень армию, отучился на доктора, женился, детишки пошли, казалось бы — опустел мешочек с кознями, припасённых на его долю. Ан нет. Пожила молодуха в докторшах12 недолго, наскучило ей подле хорошего человека, неинтересно стало честь по чести, да по-честному. Ушла к другому. Позарилась не на ум, либо красоту, а на богатство, и через недолгий срок, когда новый избранник стал дряхлеть не по дням, а по часам, попросилась назад. И не женой, а так, вроде сестры. То в одном ей помочь надобно, то в другом. А наш-то, наш, больно хорош, от того и больно ему, рвёт себе сердце, отказать ни духу не хватает, ни приличия. Вот и носится с бывшей, выслушивает упрёки, да приказы, по поручениям хлопочет, а у самого глаза грустные, несчастные, ходит, ровно побитый пёс. От людей стыдно.