Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 48

— Николай ли, Константин ли — все одно. Яблочко от яблони недалече падает. Получше ли, похуже, а сидеть нам в луже, покелева господа власть имеют… А вы, сударь, чего хлопочете? Нам с вами дорожки разные…

Я отошел от него, смущенный, размышляя.

Тринадцатого декабря вечером я пошел к Рылееву. Там было много народу, а под окнами стояли сыщики, не таясь. Войдя, сказал я об этом хозяину, а он только рукой махнул. В комнате было так накурено, что лица всех плавали, как в тумане. Нередко кричали все разом, и каждый слушал одного себя. Я разглядел гостей не без труда. Были партикулярные, но больше было военных, все молодежь, — из пожилых, в чине полковника два-три. Один усатый офицер, с черною повязкою на лбу, кричал неистово, что он должен убить собственноручно тирана. Были и другие крикуны. А Рылеев был печален. Я слышал, как он, подойдя к одному гостю, сказал:

— Да, мало видов на успех, но все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды…

Но когда кто-то выразил сомнение, следует ли вообще начать действия, Рылеев воодушевился. Все примолкли. Один он говорил, блистая своими черными глазами:

— Наш гражданский долг спасти отечество. Судьба наша решена. Лучше быть взятым на площади, нежели на постели…

В этот вечер я был влюблен в Рылеева, и, когда я шел по набережной Мойки домой, голос его звучал у меня в душе, как музыка…

На другой день у меня была неудача. Я проспал. Когда я открыл глаза, кукушка на часах прокуковала ровно одиннадцать раз. Я наспех оделся и бросился в переднюю, но на пороге стоял отец, который загородил мне дорогу и сказал сердито:

— Куда спешишь? В городе неладно. Можешь сегодня на службу не ходить.

— Да я недалеко. У меня, батюшка, голова болит.

— Иван! — нахмурился он совсем строго. — Изволь остаться дома.

Потом он посмотрел на меня внимательно и, вероятно, убедившись, что я в лихорадке и за себя не отвечаю, взял меня под руку и повел в мою комнату.

— Сиди, — сказал он, втолкнув меня.

Дверь захлопнулась, и я слышал, как в замке щелкнул ключ.

Негодованию моему не было предела. Мои вопли и стуки в дверь не помогли нисколько. Часа через полтора я услышал, как отец прошел в переднюю, скрипнула дверь, а я понял, что он теперь в больнице. Я стал кликать то матушку, то сестру. Сначала никто не подходил к двери, вероятно, по приказу отца. Наконец, я услышал робкие шаги Машеньки. Она шепотом, в замочную скважину, объяснила мне, что батюшка унес ключ с собою, строжайше запретив не только выпускать меня из комнаты, но даже и разговаривать со мною.

Тогда я стал придумывать способ выйти из моей темницы. Окно моей комнаты выходило в сад, но квартира наша была во втором этаже. Прильнув к стеклу, я убедился, что под моим окном есть небольшой выступ, а рядом водосточная труба. Это меня ободрило. Я схватил ножик и стал выставлять вторую раму. Минут через десять я, напялив на себя меховую куртку, в которой я ходил на охоту, и захватив кинжал — подарок князя — распахнул окно и пополз по трубе в сад. Выбежав беспрепятственно через калитку, я помчался, едва переводя дух, по Измайловскому проспекту. На Вознесенском мне пришлось замедлить свой бег, потому что густые толпы пешеходов двигались вдоль улицы, занимая не только тротуары, но и мостовую. Я стал прислушиваться к разговорам. И, право, многое показалось мне тогда вовсе неожиданным.

— Ишь, какую игру выдумали, — рассуждала, например, какая-то чуйка. — Два раза им присягай… Одному-другому. Помыкают, как бессловесными…

— А, сказывают, дяденька, будто Константин Павлович волю даст, — по обету, за исцеление супруги его светлейшей от недугов…

— Волю, милый, не дают, а берут… Бери — не зевай. А прозеваешь — кнута узнаешь…





— Чего зря болтать: Константин, Константин… А чем он лучше Николая? У меня сука ощенилась… Все пятеро точка в точку. И не разберешь. Все едино — сукины дети.

Я пересек Морскую, но дальше идти было трудно. Из разговоров в толпе я понял, что мятежники окружены, что вокруг Исаакия, вдоль заборов, стоят войска и что на Адмиралтейском проспекте резервы. Но я решил пробраться во что бы то ни стало на Сенатскую площадь. Я направился к Почтамтской улице и натолкнулся там на Павловский полк, который шел в боевом порядке, чтобы отрезать мятежникам тыл. Я, однако, надеялся, что доберусь до Конногвардейского бульвара переулками, откуда я хотел выйти на площадь.

План мой удался. Ровно в три часа пополудни я стоял в толпе, зорко за всеми наблюдая, несмотря на нервическую лихорадку, которая мною овладела.

Уже начинало смеркаться. Снегу было мало, ноги скользили; над площадью висел синий туман; дул холодный восточный ветер…

Я видел, как со стороны Адмиралтейского проспекта выехал верхом на площадь сам Николай Павлович. Как только он приблизился к забору, окружавшему Исаакий, оттуда раздались крики и брань рабочих и в царя полетели поленья. Одно полено ударило по ноге лошадь, на которой сидел государь, и она шарахнулась в сторону. Тогда Николай Павлович сделал воль-фас, лошадь заплясала, он повернул ее и поскакал назад.

Из каре раздался залп, но стреляли, кажется, в воздух, еще не веря, что будет кровь. Рискуя попасть под выстрелы, я пошел прямо на каре. Вокруг памятника Петру стояли московцы, а рядом гвардейский экипаж.

Когда я вплотную подошел к инсургентам, чья-то дружеская рука меня приветствовала. Я поднял глаза и увидел Рылеева. Он был в солдатской перевязи, с сумкою и ружьем. Я не успел с ним перекинуться ни единым словом. Раздался крик, и я увидел, что прямо на каре, с обнаженными палашами, скачут конногвардейцы.

Большие лошади скакали как-то странно, тяжело, сбиваясь в кучу, пугаясь, должно быть, гололедицы. Ветер свеял последний снег.

Московцы дали залп, и я видел, как иные всадники, замотавшись, повисли на седле, а иные уже валялись на мостовой. Но несколько конногвардейцев продолжали скакать на нас, крича. Я невольно сжал крепко мой кинжал. В это мгновение я почувствовал, что надо мною горячая, показавшаяся мне огромной, лошадиная морда и поднятый высоко палаш. Я отшатнулся и тотчас же и лошадь, и всадник грохнулись около меня на обледеневшие камни. Худо сознавая, что делаю, бросился я на опрокинутого конногвардейца и, споткнувшись, упал ему коленами на живот. Я видел, как он силится освободить прижатую к земле правую руку, и вдруг мои глаза встретились с синими, с поволокой, его глазами, теперь широко раскрытыми от испуга. Я узнал Гудалова. Тогда я изо всех сил ударил его кинжалом в бок и почувствовал, как под моими коленами судорожно дернулся его живот.

Я худо помню, что было дальше. Кажется, были еще атаки кавалерии.

Потом заблестели прямо перед нами жерла орудий. Потом картечь. Потом страшное ночное небо и люди, как призраки.

СУДЬБА[55]

Одного из них звали Николаем, другого Вениамином. Они жили на узкой и грязной улице, которая упиралась в линию бульваров. Их комната помещалась в пятом этаже. Из окон этого чердака можно было видеть город, который они усердно проклинали и тайно любили.

Город, с его лабиринтом крыш, с трубами, низкими и высокими, с дымом, то черным, то янтарным, то розовым: город таинственный в тумане, страшный при луне, трепетный на утренней заре и всегда сладострастный; город, смесивший в своей глубине все голоса, вопли, смех, музыку, вой ветра, бой барабана, грохот железа, удары камень о камень; город, с золотом куполов, с блеском американских витрин, с зелеными молниями трамваев: как они чувствовали этот город, эти два друга!

Старший из них, Николай, был художник. У него были зеленые глаза, обращавшие на себя внимание женщин; черты его лица были определенны и точны, как будто бы природа позаботилась о том, чтобы сохранить в них лишь выразительное и необходимое; он тщательно брился и, несмотря на бледность, старался одеваться как можно строже. Его приятель Вениамин был поэт. На его бледном лице странно выделялись алые губы; его серые глаза были несколько тусклы, как будто бы внешний мир был отделен от них полупрозрачной завесою.

55

Чулков Г. Люди в тумане: Книга рассказов. М.: Северные дни, 1916.