Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 103

Во время гражданской войны в Испании папа был назначен советником к одному из лучших республиканских командиров Энрике Листеру, с которым до папы никто не мог сработаться. И в первую встречу Листер, человек тогда очень молодой и отчаянный, очень талантливый, но не получивший специального военного образования, воспринял своего очередного советника настороженно и даже с вызовом. В знак чего предложил ему вместе прогуляться по переднему краю и лично обозреть обстановку. «Прогулка» под пулями длилась, как в мушкетёрском романе, до простреленной шляпы — и Листер убедился в полном самообладании советника, у которого в отличие от молодого командира за плечами уже было две войны. Конечно, отцу был ясен и проверяющий замысел Листера, и бессмысленность бравады, но было ясно и то, что принять предлагаемые условия беседы необходимо — иначе профессиональное сотрудничество не состоится.

Вскоре после папиной смерти я получила письмо от Франсиско Сиутата. В нём, мне кажется, сказаны очень важные и точные слова: «Твой отец всегда оставался для меня недосягаемым примером. Я обязан ему не только обретением профессиональных навыков, но и тем, что тогда ещё понял, как необходимо в военном деле прочное, глубокое, доскональное знание предмета, но не только. Не менее нужны командиру взыскательный ум и доброе сердце. Твой отец дал мне не только военный урок, но и урок доблести, стойкости, достоинства. И — не удивляйся! — урок деликатности. И пусть советник трижды прав, но, задевая самолюбие командира, он колеблет веру солдат в него, и в итоге страдает общее дело. Я доподлинно знаю, что коронель Малино обсуждал положение с Листером в самом узком кругу (несколько раз я при этом присутствовал). Коронель Малино давал точную характеристику обстановки, подводил к выводу, но последнее слово всегда оставлял за командиром, а при оглашении приказа иногда даже не присутствовал».

Дон Франсиско, светлая ему память, ещё совсем молодым воевал в испанской республиканской армии у Листера, почти тридцать лет эмиграции прожил в нашей стране, ещё двадцать — на Кубе, где по отцовской рекомендации стал советником Кастро, и только на склоне лет вернулся на родину. Рассказывая мне о своей юности, о дружбе с отцом, он заметил: «Это очень важно, когда живёшь не дома, знать, что у тебя в России есть родной человек». И тогда я вспомнила случайно услышанные папины слова из телефонного разговора: «Очень прошу вас помочь испанцам. Ведь не на родине люди живут, нельзя об этом забывать. Нелегко эмигранту».

Не знаю, с кем папа говорил, и о чём шла речь (спрашивать о чём бы то ни было, касающемся работы, дома было не принято), но я поняла, правда, не тогда, а много позже, читая папину книгу, что за этой фразой стояло не просто сочувствие. Он помнил лагерь Ла Куртин и госпиталь в Сан-Серване и по себе знал, как тяжела чужбина. Горек был её хлеб даже для тех, кто остался во Франции по доброй воле, — об этом отцу написал в 45-м давно принявший французское подданство Тимофей Вяткин, узнавший по газетному снимку в русском маршале давнего фронтового друга: «Тогда я был уверен, что моё решение — самое верное, но с годами всё чаще думал о тех, кто, несмотря ни на что, вернулся... Кто бы мог подумать, что я буду поздравлять тебя — Маршала и Командора! — с орденом Почётного Легиона».

Двадцать лет спустя, в 38-м, отец снова встал перед тем же выбором. Он пробыл в Испании три срока и вернулся лишь после недвусмысленного распоряжения: «В случае задержки считаем невозвращенцем». Я часто думаю, каково ему было возвращаться после этой угрозы. И почему всё же вернулся, зная, что могло его ждать. Старинный папин друг, военврач Н.М. Невский, впоследствии генерал-майор медицинской службы, рассказывал мне, что в их первую после Испании встречу они с отцом долго говорили о том, что происходит дома. Прощаясь, папа сказал: «Может, и не свидимся больше, хотя ещё не война». Но судьба, не раз спасавшая прежде, уберегла и на этот раз. («Сначала во Франции, потом в Испании, потом в Академии отсиделся!» — шутило при всяком удобном случае одно уважаемое лицо, также отсидевшееся перед Второй мировой в горячей точке, но на другом конце земли.)

Судьба хранила отца и после войны. На Дальнем Востоке у него разыгрался серьёзный конфликт с Гоглидзе, который, отбывая в Москву, к другу, чьё имя не забыл помянуть, пообещал отцу большие неприятности. Дело вскоре состряпалось, тучи сгустились, но Сталин будто бы самолично сказал: «Малиновского с Дальнего Востока не трогать. Он и так от нас достаточно далеко». Фраза эта (сказанная, по логике вещей, tete-a-tete) была заботливо донесена в изрядную даль, думаю, не без санкции и не без умысла. У тех немногих, кого не тронули, мне кажется, целеустремлённо создавали впечатление, что верховная рука самолично отвела дамоклов меч.

В мае 1960 года папе довелось вновь побывать во Франции, на сей раз — в составе правительственной делегации. Как-то за ужином он упомянул об экспедиционном корпусе, о боях под Мурмелоном, о восстании в лагере Ла Куртин. И, когда стало ясно, что переговоры, ради которых приехали, не состоятся, Н.С. Хрущёв предложил:





— Давайте отклонимся от маршрута — устроим вам свидание с юностью!

И свидание состоялось — сорок два года спустя. Та же, почти не изменившаяся деревушка Плер-на-Марне, знакомые дома и привычная дорога, таверна на окраине и встреча с той, что помнит русских солдат, — маленькая ссохшаяся старушка, в которой, несмотря на её уверения, нельзя узнать Клеманс Пиньяр. В этой самой таверне тем летом русские солдаты написали свечой на потолке имя хозяйки, здесь же папа впервые выиграл у военного врача-хирурга затеянную на спор шахматную партию, едва научившись играть.

Кстати, юношеское увлечение шахматами с годами переросло в стойкую привязанность. Знатоки считают, что папа играл на вполне профессиональном уровне, да и его шахматная библиотека свидетельствует, что её собирал не дилетант. Есть в ней, кстати, и том, посвящённый мастерству Ботвинника, с дарственной надписью гроссмейстера.

Сколько себя помню, на отцовском столе лежала маленькая, с ладонь величиной, тёмно-вишнёвая коробочка. Раскрытая, она распадалась на два квадрата — шахматную доску с дырочками в каждой клетке, куда втыкались стерженьки крохотных фигур, и обтянутую малиновым бархатом крышку-корытце для ненужных фигур. Шахматная коробочка раскрывалась едва ли не каждый вечер: разбор партий и решение этюдов вошли в привычку, и только большой сибирский кот Ласик, брат легендарного Нуара, считавший место на столе под лампой своим, позволял себе вмешиваться в этот молчаливый диалог с доской, трогая лапой фигурки или теребя жёлтый гранёный карандаш фирмы «Фабер».

Ещё одна память о детстве — фаберовские тонкие золотистые и толстые двухцветные красно-синие карандаши и мягкие белые резинки с оттиснутым слоном. Увиденные впервые в доме дяди Яши, станционного смотрителя, они поразили воображение мальчика и запомнились как атрибуты учёности. Не потому ли полвека спустя на папином столе появились точно такие же, остро заточенные карандаши с золотистыми гранями и празднично белый квадрат резинки со слоном, стирать которой рука не поднималась? Отец, вообще глубоко равнодушный к вещам, дорожил этим фаберовским набором — так поздно сбывшейся детской мечтой.

Через полгода после поездки во Францию на столе, рядом с шахматной коробочкой, неизменным французским томом Флобера и толковым словарём — Большим Ларуссом, появились блокнот с перечнем действующих лиц и толстая тетрадь. С этих пор закладка в томе Флобера почти не перемещалась, а шахматная коробочка раскрывалась всё реже. Рядом с тетрадью вскоре появились две подробные карты — Восточной Европы и Франции, курвиметр и стопка менявшихся книг по истории Первой мировой войны из Ленинской библиотеки. Если они не разрешали сомнений или возбуждали новые, в отдельной тетрадке с надписью на обложке «Проверить» он записывал в нескольких словах суть и помечал: «У историков (таких-то, там-то) — иначе», и очень кратко — как.