Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 128 из 146



Линейная экстраполяция исторических трендов указывает на высокую вероятность институционализации политической демократии еще при жизни поколения Шанибова. Но в реальной истории мало что случается линейно и параллельно. Да, подобная потенциальная эволюция напоминала бы послефашистскую демократизацию Италии, либо уже в 1970-е гг. Греции, Португалии и особенно Испании. Реформистски настроенные представители советской правящей элиты наконец-то восприняли идею демократизации, поскольку увидели в ней способ устранения устаревшей диктатуры догоняющего развития, предоставлявший одновременно возможность присоединения к миросистемному ядру, точнее, к его региону континентальной Европы, на вполне равных и почетных условиях. Таким, в основном, был путь Испании после смерти Франко[378]. Вместо этого результатом демонтажа режима диктатуры стал неожиданный развал самого советского государства. Однако отметим, что внимательный анализа перехода Испании к демократии достаточно ясно показывают определяющую роль, которую сыграл внешний процесс европейской интеграции. Едва ли лишь очень расплывчатое христианское покаяние и национальное примирение бывших франкистов и республиканцев (не вполне состоявшееся и по сей день) позволило Испании избежать возобновления гражданской войны после смерти Франко. В то же время нетрудно гипотетически представить, как Испания – подобно СССР, Чехословакии и Югославии – могла в конце 1970-х гг. распасться по линиям этнотерриториальных границ, если бы в переломный момент европейская перспектива показалась участникам испанской демократизации слишком отдаленной и неактуальной.

В ходе перестройки основной стратегией (быть может, вернее было бы сказать проявлением предрационального габитуса) Горбачева стало упреждающее согласие с практически всеми требованиями его потенциальных групп поддержки и союзников по предоставлению свободы действий. Одновременно с либерализацией последний генсек попытался совладать с нарастанием требований при помощи стандартной для его государства тактики верховных обещаний, прежде всего увеличения потока материальных и символических субсидий. Расчет тут мог быть на главное – произвести скачок и успеть интегрироваться в европейское капиталистическое сообщество, что должно было обеспечить Москве новую идеологическую и политическую легитимность, а вскоре и приток партнерских технологических инвестиций. Это оказалось ловушкой, которую сам себе выстроил Горбачев. Уступки нового советского руководства привели к обвальному росту требований, превосходивших возможности центрального правительства СССР, легитимность которого по-прежнему зиждилась на его способности к перераспределению ресурсов и благ. Правительству Горбачева особенно не везло именно в этой области – чернобыльская катастрофа, землетрясение в Армении и особенно конъюнктурное падение цен на нефть подорвали союзный бюджет и заставили Москву увеличивать зарубежный долг. Более того, структурная милитаризованность советской промышленности не позволяла достаточно быстро и сколь-нибудь безболезненно осуществить конверсию и перейти к выпуску товаров широкого потребления, что могло бы, как ожидалось, обеспечить приток средств в госбюджет. Напротив, Горбачев и его соратники совершенно рассорились с военным истеблишментом. В результате центральное правительство стало быстро терять способность исполнять как свои обещания, так и угрозы. И даже это еще не означало роковой предопределенности конца СССР, поскольку Горбачев еще довольно долго оставался харизматическим центром надежд как собственного народа, так и за рубежом.

Вначале горбачевская риторика перестройки и гласности послала из Москвы расплывчатый, но мощный сигнал к обновлению, нашедший особенно сильный отклик в среде образованных горожан. Резонанс вскоре усилился, когда знаменитые интеллектуалы в Москве стали привлекательным примером для подражания в регионах. Более того, горбачевская кампания по удалению консервативных брежневских назначенцев в среднем звене руководства открывала возможности сделать стремительную административную карьеру за счет молодого напора, профессионализма, а вскоре и победы на выборах. Рядовые советские трудящиеся также не без облегчения и доли злорадства приветствовали снятие коррумпированных и просто давно засидевшихся руководителей. В обществе вдруг появилась надежда, мгновенно опровергнувшая (довольно обычный во многих странах мира) интеллигентский самооправдательный миф о пассивности и апатии простого народа. Лучшим свидетельством является невиданный рост подписок на демократическую прессу тех лет. Однако основная масса готова была сочувственно интересоваться перестройкой лишь до тех пор, пока жизнеопределяющие структуры трудоустройства и потребления оставались более или менее эффективно функционирующими. Разочарование в реформах оказалось столь же стремительным, как и возникновение массового оптимизма несколькими года ранее, и это также приходится признать вполне рациональной реакцией.

Национальные чаяния в первые годы реформ (1985–1988 гг.) оставались на заднем плане более общей, популярной и на то время реалистичной повестки исправления всех ошибок предыдущих правительств СССР. Первая угрожающая целостности государства неконтролируемая вспышка национализма произошла внезапно и неожиданно для самих зачинщиков в Армении и Азербайджане, дотоле совершенно лояльных Москве. Запалом послужило петиционное движение, просившее центр совсем, казалось, незначительно подправить внутреннюю административную границу. Националистическое движение обернулось массовым насилием и затем приобрело антисоветский характер в силу трех взаимосвязанных причин. Во-первых, эмоциональная насыщенность карабахского вопроса в силу исторических причин (непреодоленная травма турецкого геноцида) оказалась невероятно сильна в Армении, а в силу зеркального отражения стала таковой и в Азербайджане. Во-вторых, возникновение столь сильных эмоций привело с обеих сторон к ожесточенному символическому соревнованию за лидерство, в котором низкостатусные интеллектуалы (провинциальные писатели и журналисты, музейные работники, младшие научные сотрудники, учителя и пр.) вдруг обрели возможность реализоваться и одержать верх над давно состоявшимися в социальном и профессиональном плане коллегами и официальными национальными интеллигентами путем выдвижения все более радикальных форм националистической риторики. На этом хаотическом и эмоционально-заряженном фоне совсем другой, обычно игнорируемый социальный субъект – молодые субпролетарии – обрели редкую для них возможность конвертировать свои просторечные диалекты, «отсталую» религиозность, «чисто мужские» маскулинные навыки и полукриминальные сетевые структуры, наконец, свой грубый, хулиганистый габитус в политический капитал националистического толка. Наконец, Горбачев и Шеварднадзе (которого вроде никак не заподозрить в недопонимании силы национальных эмоций), очевидно, считали собственные силы безопасности большей угрозой, нежели окраинный национализм. Горбачевское окружение – как, впрочем, и все, включая западных советологов – переоценивали инерционную стабильность советских госструктур. Письма в Москву, как и массовые драки с национальным делением сторон, в конце концов, неоднократно случались и в прошлом. Казалось, пронесет и на сей раз. Центр в результате не смог предпринять быстрых действий, необходимых для предотвращения обрушения государственного порядка и стихийного возникновения фактического состояния войны между двумя, по сути, провинциями.



Когда же в апреле 1989 г. военная сила была применена для разгона митинга протеста в Грузии, обнаружилось, что после нескольких лет гласности открытое государственное насилие плюс появление на политической арене многотысячных субпролетарских толп способно радикализировать националистические чувства едва не в геометрической прогрессии. Куда хуже того, с полной и более ничем не прикрытой наглядностью выяснилось, что государственные структуры на Кавказе оказались подвержены почти мгновенному разрушению из-за своей полной зависимости от центрального правительства в предоставлении благ и осуществлении карательных функций. Никакие из советских национальных республик не имели реальной автономии в этих жизненно важных для власти сферах. Но на Кавказе госструктуры оказались особенно подвержены разрушению, потому что вокруг них существовали довольно мощные и в какой-то момент крайне агрессивные национальные гражданские общества, возглавляемые интеллигенциями и периодически активно подпитываемые субпролетарскими массами. Госструктуры же были подточены изнутри неопатримониальными практиками коррумпированного семейно-сетевого патронажа, которые не позволяли местным национальным бюрократиям в момент кризиса сколь-нибудь убедительно сыграть роль беспристрастных технократов либо, напротив, популярных в народе политиков. Неопатримониальному чиновничеству, паразитировавшему на теневых рынках и коррупционных рентах, недоставало ни бюрократической дисциплины, ни внутренней сплоченности, ни легитимности в глазах народа.

378

Doug McAdam, Sidney Tarrow, and Charles Tilly, Dynamics of Contention. Cambridge: Cambridge University Press, 2001.