Страница 99 из 99
— Случилось… Развязывай узлы. Остаемся. Надолго и прочно. Можешь мне поверить.
— Кем же ты остаешься, мой милый? Бригадиром? Мелиоратором? Работягой?
— Директором, Тоня.
— Шутить изволишь? — Но по выражению его лица, по напряженности сказанного Тоня уже поняла, что не шутит. Она села на ящик, тонкая фанера с противным скрипом разорвалась под ней. Поликарпов вскочил и, смеясь и хмурясь, помог ей подняться. Тоня все еще смотрела на него недоверчиво, даже тревожно. — Повтори, — сказала она.
— Я только что из райкома. Твой муж, Поликарпов Г. И., назначен директором Долинского совхоза. Слова Фадеичева сказаны в присутствии Олега Ивановича Нежного.
— Тебя? Вместо «этого»? — как-то очень страстно, с верой в правоту мира сказала она. — И ты согласился?
— Не без раздумий, хотя другого пути у меня не было. Да и сам… В общем, Фадеичев напутствовал, обещал поддержку. — Он засмеялся. — Вот у меня работенки теперь, а?..
— Мой муж на месте «этого»! — Она погладила его лицо, плечи и вдруг повисла на нем, уцепившись за шею. И засмеялась, очень счастливая. — Меня примешь на работу? Ну, хоть на малюсенькую какую, чтобы могла помочь! Прими, пожалуйста. И не задирай нос, Геннадий Ильич.
Смеясь, радуясь, тревожась, понимая друг друга с полуслова, с одного взгляда, они в считанные минуты соорудили поздний ужин, поели, потом разобрали ящики, поставили на место книги, и квартира вновь приобрела обжитой, более или менее уютный вид. Свет в окнах агронома погас очень поздно.
Отчаянное беспокойство испортило остаток дня Василию Дмитриевичу Похвистневу. Все время — и в райкоме, и когда так невежливо выскочил — в голове вертелось это проклятое слово, сказанное управляющим треста.
Как ни верти, оно означало отставку. Ведь и Фадеичев, когда говорил об ошибках, думал о его отставке. Значит, они решили еще до начала бюро.
В причинности этого следовало разобраться.
Не сразу же Фадеичев пришел к такому решению, тем более что Похвистнев все последние годы был с секретарем не то чтобы дружен, но по-товарищески близок. Особых замечаний не имел. Критика его обходила. К слову директора всегда прислушивались.
Похвистнев реально смотрел на мир и на людей, признавал диалектику и перемены. Он не мог поверить, что неприятности подстроены Поликарповым или этим мягкотелым Нежным. Никакие серьезные дела нельзя подстроить. Перемены зреют заранее, они являются итогом нарастающих противоречий. Каких противоречий?
Василий Дмитриевич не хотел признать, что в его работе, случались ошибки, которые нельзя прощать по сроку давности. Он был очень требователен, да. В своей жесткой требовательности нередко заставлял людей отказываться от личных взглядов и навязывал им свои взгляды, считая их единственно правильными. Его не любили, его боялись. Ну и что? Результат все оправдывал, сбор зерна увеличивался, продукции совхоз давал больше. Он был исполнителен, как солдат. Сказано — сделано. А что в этом плохого? Когда ему говорили — нет, постоянно твердили! — о необходимости роста продукции, принимал это как должное и уже не задумывался, какими средствами можно достигнуть цели.. Урожай не устраивал его, рост был медленным. Значит, надо увеличить площадь. За счет трав, лугов, поймы, дорог, леса. Говорили, что это опасно, страдают ландшафты. Он отмахивался, потому что не хотел «ходить в отстающих» или в середняках. Он видел приметы нарастающего плохого — овраги, смывы, белеющие пашни. А у кого всего этого нет? Вот тут он и столкнулся с Поликарповым, но не послушался агронома. Он решил сломать его и почти добился этого. Он шел только прямо, очень прямо. Деловой человек не может иначе жить. Только по-своему! Думать, что останется после тебя, — отвлекающие эмоции. Они мешают.
И вот — расплата, угроза отстранения. «Не соответствует…» А может, все пройдет, уляжется? Может, это только разговоры, метод воспитания? Пощиплют ему нервы, покритикуют — и все пойдет по-старому. Бывает так.
Спал Похвистнев плохо, утром чем свет вызвал машину и сказал замкнутому, молчаливому Ивану Емельяновичу:
— Давай по большому кругу.
Это значило — объехать все поля.
Утром, после сухой и теплой ночи, воздух не охладился. Запах спеющего хлеба чувствовался в нем, испарения зрелого лета, сухой земли, горьковатой полыни. В низинах, где ночевал туман, машину окатывало влажным холодком, волнующим запахом сочной зелени. Поля мелькали по сторонам задумчивые, сонные, ровнехонько-ровные, цвета старой бронзы, где пшеница, или белесо-желтые, где ячмень.
Вид покойных, укрытых полей постепенно придавал директору уверенность. Теперь уже с горечью, не без сердечной обиды вспоминал разговоры на бюро. Навредил природе? Где навредил? Он взнуздал природу, это да! Лишь на спуске в долину, объезжая свежий овраг, похожий на многорукое чудовище, пожиравшее тело земли, Похвистнев досадливо отвернулся. Светлые склоны холмов, где на смытой пашне редко стоял уже поспевший ячмень, заставили его вздохнуть. Вот тут, конечно, неладно. Но поправимо. Нельзя же человека снимать за такие огрехи?
— В райком, — бросил он Ивану Емельяновичу и опасливо вздохнул: каким-то получится разговор…
Фадеичев не заставил себя ждать. Дверь в кабинет была настежь.
— Садись, — коротко сказал он. — У меня осталось полчаса до отъезда. Потолкуем.
— В колхозы думаете поехать? — спросил Похвистнев, ободренный обычным грубовато-приятельским тоном секретаря, его бравым видом. Кажется, Фадеичев был в хорошем настроении.
— Сейчас разговор о тебе, Василий Дмитриевич, — сказал секретарь и, сделав паузу, как-то очень внимательно посмотрел из-под крутого лба жгучими своими глазами. — Дело в том, что мы решили перевести тебя на другую работу.
Молчание. Похвистневу вдруг показалось, что сидит он не на жестком стуле, а на чем-то зыбком, слегка колеблющемся. Он даже ухватился руками за край стола. Молчание. Фадеичев не сводил с него глаз. Похвистнев проглотил комок в горле, облизнул губы.
— Снимаете? — тихо спросил он.
Фадеичев коротко кивнул:
— Да. Снимаем. Хотя в приказе будут только слова о переводе. Ты должен понять все это — и наказание, и снисхождение. За что наказание и почему снисхождение. Он замолчал, отвернулся и стал собирать в папку бумаги. Похвистнев тоже молчал. Фадеичев вскинул голову и уже другим голосом, непреклонным, осуждающим, произнес:
— Время ушло вперед; а ты все еще топтался на месте. И безнадежно отстал. Во взглядах, методах, поступках. Все это как-то не замечалось, пока не возник острый конфликт. А уж тогда… Если говорить о твоей судьбе, то я не склонен списывать Похвистнева со счетов. В свое время ты сделал немало хорошего. И человек ты деловой. Но не творческий. Тебе нужна совсем другая работа. Я и сам много чего проглядел, не поправил вовремя, не спросил по всей строгости. Теперь спрошу у своей совести, выйду в обком «на ковер». А вот ты… Иди директором инкубаторной станции. Или на должность заведующего хлебоприемным пунктом. Вместо Никитина, который ушел на пенсию. И там и там работа чисто хозяйственная и не очень сложная. А совхозные дела тебе не под силу. Вот и все. Завтра можешь ехать в управление, в трест и оформляться на новой работе. Будь здоров, прими перевод как должное.
Заглянул помощник:
— Машина здесь.
— А Поликарпов?
— В машине.
Фадеичев пошел было, но вернулся, чтобы взять из-за тумбочки черную продовольственную сумку. На улице захлопали дверцами. Только тогда Похвистнев встал и медленно пошел через приемную.
— Неприятности? — участливо спросил его помощник.
Похвистнев не ответил. Лицо его, сведенное судорогой обиды, было таким отчужденным, что помощник секретаря не рискнул переспросить и только проводил удивленным взглядом.