Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 25



Мы пристально смотрели друг на друга.

Он казался мне то львом, то человеком. Из-под боковых полотнищ его немеса чуть виднелись уши. Миролюбивый лик воплощал хищника, который никогда не взревет, существо, которое никогда не вскочит на ноги. Он был на рубеже, на границе. На грани между человеком и зверем. Между божеством и камнем. Между естественным и сверхъестественным. Между бытием и небытием. Между смыслом и не поддающимся осмыслению. О чем говорил этот лик, то ли с улыбкой, то ли с безразличием? Ни о чем – и о многом. Можно ли было назвать его невыразительным? Скорее, он выражал бесконечно многое.

Его двойственность пленяла, она пронизывала и землю, и небесный свод: я не знал, царила ли эта ослепительная луна над теплой ночью или над печальной зарей и пребываю ли я в прошлом, в настоящем или в будущем. Время застыло. Всю пустыню до самых ее зыбких окраин накрыла вечность.

Тут я понял, чем одарил меня Сфинкс: покоем, который нисходит лишь на того, кто прикоснулся к подлинной тайне. Сфинкс приобщил меня к важнейшей из загадок: загадке бытия. Почему я? Почему мы? Почему эта планета? Почему есть нечто, кроме пустоты? Сфинкс отвечал: «Есть!» Он свидетельствовал. Зачарованный и чарующий, он лежал в недвижном упоении абсолютного присутствия здесь и сейчас, чистого утверждения жизни.

Я получил подтверждение того, что эта странная аудиенция подарила мне немного безмятежности: сраженный усталостью, я свернулся на песке между Сфинксовых лап и уснул.

Утром мой гнев вспыхнул с новой силой. Я вскочил как ужаленный и бросился в сторонку облегчиться. Я мчался с набухшим членом наперевес, чтобы не обмочиться раньше времени, и краем глаза поглядывал на физиономию Сфинкса; стало понятно, что при свете дня его авторитет поубавился: обнаружилась кричащая раскраска великана и пустые глазницы, прежде скрытые ночной тьмой. Солнце вывело эту помесь на чистую воду, гибрид оказался кичливым размалеванным идолом. Ночью его благосклонная аура покорила меня, но утром я взирал на эту груду крашеного камня с превосходством.

Я повернул обратно к Мемфису. Солнечный свет поведал мне, что печальная пустошь, которую я пересек накануне, была отведена под могилы, бедные и богатые; покойные горожане укрылись под землей, и городская суета уже не могла потревожить их сон. Кучка работников рыла новую могилу, и скорбная семья стояла подле спеленутого тела. На скрещении тропинок валялся дохлый шакал, обсиженный мухами, и исходившая от него вонь напомнила мне, что я давно не мылся.

Скорее, скорее к Нилу!

Не доходя до городских ворот, я забрался в кусты на задах каких-то невзрачных построек, разделся под пальмами, прошел сквозь заросли тростника и окунулся в воду.

Под безупречно синим небом Нил еще дремал. Вдали вверх и вниз по течению скользили барки. По берегам горожане предавались неторопливому и тщательному омовению.

Неподалеку от меня медленно входил в реку обнаженный юноша. Он был восхитителен. Нечасто доводилось мне видеть столь идеальную мужскую красоту: нежные широкие плечи, узкая сильная талия, округлые бедра и ягодицы – то было спокойное изящество прекрасного египтянина, какие изображены на стенах храмов и дворцов. Его матовая, чуть золотистая кожа была столь совершенна, что я уподобил ее творению кисти большого мастера. Чувственные полные губы оживляли благородный профиль с чертами редкой чистоты. Он шел вперед бесстрастно и беспечно. Его чуть прикрытые, мечтательные удлиненные глаза были обращены к восходящему солнцу и впитывали его мягкий свет. Он ни на что не смотрел, но позволял смотреть на себя – светилу, реке и воздуху. Не ведая высокомерия, он просто знал, что хорош собой, упивался этим и наслаждался, даруя миру свою красоту. Войдя в воду до пупка, подчеркнутого треугольником темного пушка, он развязал узел волос на затылке, встряхнул головой и рассыпал темные шелковистые волосы. Облегченно вздохнул, будто снял последнюю одежду, без единого брызга скользнул в реку и неторопливо поплыл в единении с водой, растворяясь в ней.

Пока я мылся, меня вновь охватило смятение. Что делать? Где? Зачем? Я не только не понимал, как устроено это общество, но и не испытывал ни малейшего желания в него вписаться. Зачем мне его завоевывать, если оно мне безразлично?



Я еще плескался, когда юноша вышел из воды поблизости от меня.

– Здравствуй, меня зовут Пакен, – прозвучал мелодичный голос.

Он прошел мимо, ступил на берег, мелькнули его стройные икры, и он скрылся в кустах.

Он ко мне обратился? Он обратился ко мне? Но он не замедлил шага, не взглянул в мою сторону, не дождался ответа. Исчез с полным безразличием. Я растерянно подумал, что прозвучавшие слова – игра моего воображения…

И я устремился в Мемфис Великолепный. Прислушиваясь к пульсу этого города, я определил положение своего недуга: он находился не в Мемфисе, а гнездился во мне самом. Нура лишила меня смысла существования: стремиться к ней. Жить вдали от нее, не знать, каким воздухом она дышит и куда направляется? Не пытаться ее отыскать, не обращать к ней своих мыслей, не посвящать своих действий? Таково ее требование. И зачем было покидать священный остров! Здесь или там, какая разница. Я лишен ориентира, мне не избавиться от тоски. Конечно, я мог убежать, но любое место назначения отныне для меня опустело…

Я застыл в изумлении: по главной улице Мемфиса возвращались с обхода дозорные, они двигались верхом на лошадях. Я глазам не поверил. Лошади? Во времена моего детства эти гордые выносливые дикие животные никогда не приближались к нашему племени, да и мы к ним не приближались. Нам и в голову не приходило, что с ними можно ужиться. Смельчаки иногда охотились на эту дичь, особенно на пороге зимы, ведь лошадиная туша давала изрядный запас мяса; отловить лошадь было непросто, и ее сразу забивали: охотников пугал ее огромный вес и пылкий норов, громкое ржание, нервные поджилки и страшные копыта. На моей памяти только Охотницы из Пещеры, жившие по своим законам, пытались их приручить[27].

Кортеж приближался. Я отшатнулся. Меня напугал сухой и звучный грохот копыт по единственной мощеной главной улице; они цокали, стучали, молотили. Темные зрачки строптиво мерцали, с морд срывались клочья пены, и я отпрянул в страхе, как бы этих чудовищ не швырнуло в мою сторону.

Дозорные восседали на массивных крупах, ноги раскачивались в пустоте, в руках они сжимали веревку со скользящей петлей, уходящую под грудь гигантского четвероногого; когда требовалось остановиться, этой веревкой сдавливали шею животного, провоцируя удушье. Чтобы направить лошадь, постукивали ей палочкой по голове, но не с той стороны, куда надо свернуть, а с противоположной. Такое укрощение казалось мне ненадежным. А что, если животное вдруг догадается, что оно гораздо сильнее всадника? На лицах уличных зевак я заметил подобное недоверие и понял, что миссия этой кавалькады – запугивание народа, демонстрация нерушимой власти, что весьма благотворно для поддержания общественного порядка.

После этой интермедии мое настроение, и без того мрачное, лишь ухудшилось. Как я ни старался осмыслить и обозначить свое отчаяние, оно оставалось незыблемым. Но мой характер не позволял мне подолгу предаваться печали, и она превратилась в озлобление. Я не мог от него избавиться до вечера. Ничто не могло меня развлечь: ни роскошные кварталы, ни религиозные – светлые, просторные, симметричные, отлично проложенные по чертежу архитектора, одобренному фараоном; ни простонародные кварталы, застроенные как попало и представлявшие живописное сплетение узких кривых улочек, куда не проникал солнечный свет. Торговцы расселялись по улицам в соответствии с их товаром: тут горшечники, обувщики и краснодеревщики, там вышивальщики, стекольщики и оружейники, еще дальше продавцы плетеных циновок. Я презрительно оглядывал их крошечные жалкие лавчонки, но если бы передо мной тянулись ровные изобильные ряды дорогого товара, я не меньше насмехался бы и над ними.

27

 Об этом я рассказал в своих воспоминаниях о временах неолита («Потерянный рай»).