Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 65



Да, исчезнут страх, ужас, смерть, крысы, вши! Мы обретем все радости жизни. Без карточек.

А разве может так быть — без карточек?

Мы выросли и стали взрослыми при карточках. Мы к ним привыкли. Как будто они существуют с самого сотворения мира. Или нет, нет. Их принес только наш век — век карточек. Жизнь по карточкам, любовь по карточкам, время по карточкам, воздух по карточкам, ласки, мысли, смех — все выдается строго по карточкам. Талон на поцелуй, талон на улыбку, талон на объятие…

«Чтобы быть счастливым, не вмешивайся в драки. Избегай их и обрети самого себя».

Болтовня! Пустословие!

— Еще несколько недель, Михай.

— Хоть бы сбылось, Албу.

Дома мама говорит мне, что Ирина ушла. Оставила записку. Я прикрываюсь простыней и в свете фонарика читаю: «Не ищите меня!» Это все: «Не ищите меня!»

Лениво поднимается луна. Ночной аромат земли и молодой листвы борется со зловонием смерти и побеждает его. Только мамино лицо, освещенное луной, кажется мертвым. Я обнимаю ее ноги, кладу голову ей на колени и прошу:

— Расскажи мне сказку, мама.

Ее руки перебирают мои волосы, а на затылок падает холодная слеза.

Когда я почувствовал, что она уснула, я тихо прокрался сквозь щель в заборе. Луна опускается все ниже, а ребята ждут меня.

— Леспеде Георге!

— Здесь.

Крысы убежали. Их столовая сгорела. Оружие взлетело в воздух. Люди говорят, что теперь у власти человек. Но смерть еще не отвела своего запаха. Она то и дело прокрадывается, куда может, и что-то похищает. Она ходит вокруг да около, притрагивается ко мне своей колючей рукой, холодной, как змея. Если бы только не боль! Она вся сосредоточилась в глазах. Я прикрываю ее липкими веками и чувствую, как она алчно кусает мне глаза.

— Михай!

— Чего тебе, Георге?

— Это было здорово!

— Что было здорово?

— То, что мы сделали.

— Да?

Георге ползет по холодной, металлической трубе. Он ударяет меня ногами по голове, но я не ощущаю боли. Я ничего бы сейчас не почувствовал, даже если бы меня резали на куски. Я ползу за ним по обжигающей трубе. Еще метр, еще один.

— Быстрее, Георге, быстрее!

Нам следовало бы вскочить и побежать, но прожектора неумолимо обрушиваются на нас. А за ними подстерегают пулеметы. Никто нас не учил стрелять, убивать, уничтожать. Мы все делали инстинктивно. Это было необходимо. Чтобы к власти пришел человек.

Еще метр. Еще один…

И вдруг я чувствую себя жидкостью, болезненно стекающей жидкостью.

— Если бы меня кто-нибудь сейчас заставил тащить тебя на спине столько километров, я бы не смог. Сам удивляюсь, как мне это удалось. Но это было здорово! Все так и застыли, вытаращив глаза.

— Почему у меня так болят глаза?

— Пройдет. У тебя перелом нескольких ребер. Врач гарантировал, что через две-три недели…

Мама! С помертвевшим лицом, как в ту ночь, когда аромат земли боролся со зловонием смерти и луна прильнула к ее лицу.

— Кто этот человек, с которым ты пришла, мама?

— Михай!

— Не делай то, что сделала мать Албу.

— Михай, вернулся папа!

Отец! Нет, это не отец. Мой отец молод, у него ясное лицо, чистые руки, радостные глаза.

— Кто ты?

— Сынок!..

Только голос действительно папин. Только голос его не убили. Почему он говорит о таянии снегов? Не хочу, чтобы снег растаял. Под ним мертвецы, обгорелые стены, крысы. Снег белый и чистый, он должен прикрывать все.

Почему ты говоришь о смерти, вшах, голоде? Молчи! Я не в силах больше терпеть. Лучше расскажи, как ты целовал Мари, когда она писала твой портрет.

Но где портрет? Почему не принесли и его сюда, к Леспеде?

А Аттила? Он тоже пришел. И Албу.

Не пришли ли они на мои похороны? Может быть…

— Онуц Павел!

— Здесь.

— Как я рад тебя видеть, Павел! Как живут ребята? Ты с кем-нибудь встречался?

— С Албу, с Драгомиром, с Леспеде, с Мэгурэ. Потекэ погиб. Погиб и Шербу. Все остальные живы и здоровы…



Павел упоминает о погибших мимоходом, как будто говорит: «Ну, как поживаешь? Все в порядке?» Да и ты, Павел, изменился.

— Моего отца ты видел?

— Да.

Его взгляд останавливается на стакане, в котором желтое вино осталось непригубленным.

— Да, я его видел. В последний раз…

— Знаю. Ты не первый, кто говорит мне это. Уже несколько дней, как я знаю правду. Расскажи мне все, как было. Я знаю, что ты тоже был там.

— Его ранили в плечо. Рана пустячная. Как раз когда его перевязывали, началась вражеская контратака. До носилок оставалось метра три… Не больше… Осколок вонзился ему в спину и вышел в грудь. Вместо него на носилки положили другого. Он все равно уже был обречен. Мы отступали. Бежали. Когда я поравнялся с ним, он все еще кричал: «Не оставляйте меня, братцы! Не оставляйте!» Но я ничего не мог сделать.

— Не могу в это поверить. Не могу! Если бы вы… Если бы ты…

— Мы ничего не могли сделать…

Павел смотрит на меня своими бесцветными глазами, но не встречает моего взгляда. Я уставился на его пустой правый рукав, лежащий на столе.

Немного погодя я его спрашиваю:

— А ты как живешь?

— Как видишь.

Вино так и остается нетронутым. Мы встаем и пробираемся между столиками ресторана. Он переполнен. Люди охвачены какой-то бесстыдной радостью и раздражают меня. Улицы залиты огнями. Уже несколько дней, как затемнение отменено и луна оказалась излишней. Никто не обращает на нее внимания.

— Что ты думаешь дальше делать, Павел?

— Поживем — увидим.

Мимо нас проходит женщина в трауре. Свет витрины освещает ее лицо.

— Ирина!

Она смотрит на меня печально, равнодушно, устало. На секунду останавливается, делает шаг навстречу, но передумывает и спрашивает:

— Тебе что-нибудь нужно?

Я сам не знаю. В голове у меня полный сумбур. Я говорю первое, что приходит на ум:

— Как поживает твоя мама?

— Гниет.

Я протягиваю руку, чтобы погладить Ирину по лицу, но она отстраняется так же равнодушно, печально и устало. Затем поворачивается ко мне спиной и уходит, переставляя ноги медленно и неуверенно, будто только учится ходить.

— Кто это? Хорошенькая. Завидую тебе.

— Нечему завидовать. Это сестра Букура. Штефана Букура.

— Ах да. Я ее не узнал.

Ее невозможно узнать, думаю я. Я тоже ее не узнаю. Мы с большим трудом узнаем друг друга. Мы лишь учимся этому. Точно так, как Ирина сейчас учится ходить.

— Зарэ Сорин!

— Здесь.

Зарэ был отличником нашего класса. Сейчас он тащит огромный чемодан.

— Что у тебя там? Ты весь дом засунул туда?

— Книги. А что там еще может быть?

Зарэ — хилый, бесцветный. Носит очки от близорукости. Он портил себе глаза ради каждой оценки. Я не понимаю, ради чего он погубил себе зрение, тем более что жизнь лишь начинается. Его отец тащит второй чемодан, а мама сетку с пакетиками, завернутыми в газетную, уже промасленную, бумагу. Его родители в отличном настроении и одолевают сына советами.

А моя мама молчит, печальная, как всегда.

На перроне я покупаю газеты и нахожу в них новые стихи Бернеску. Теперь он отказался от непорочного целомудрия. Он пишет суровые, черные стихи об эксплуататорах и революционных знаменах. Читая их, я вспоминаю, как черви выползают после дождя, и радуюсь тому, что солнце их убивает, сжигает там, где застигнет.

— Ты записался вместе со мной на медицинский, Михай?

— Нет, Зарэ, я не записался на медицинский.

— Не будь дураком! После медицинского можно зашибать хорошие деньги.

— Нет, я не поступлю на медицинский.

Подходит поезд. Он забит до отказа — даже ступеньки и буфера облеплены народом. Люди еще не осели по своим местам. Для этого должно пройти еще немало времени.

— Пиши мне, Михай, — говорит мама.

— Обязательно.

— Как только приедешь.

Она вздыхает. Отчаяние, отречение или просто усталость. Она остается одна. И это ужасно — оставаться в одиночестве. Я знаю, что долго выдержать это невозможно. А я не скоро вернусь. Быть может, не вернусь никогда.