Страница 37 из 52
Я гордился ее внешностью, как ребенок гордится игрушкой. И я любил ее лицо, фигуру, как ребенок игрушку. Она казалась мне моей собственностью, я привык к ней, как привыкают к своей фотографии. Когда я уезжал, порой на полгода кряду, она ждала меня преданно, как мать. Ее письма обжигали любовью в каждой строчке, пробуждая в памяти неповторимый тембр ее голоса. В них была тоска, желание свидания, желание близости. Но время сурово. Любовь, как огонь, требует кислорода, я этим пренебрег в своем спесивом самодовольстве, я не брал в голову, что любовь женщины, если это настоящая любовь, отличается от любви матери, любви, к которой привыкают. А к Любви нельзя привыкать. И когда в вестибюле метро «Гостиный Двор» я услышал фразу: «Все!
Я устала. Я больше тебя не люблю», – мне показалось, что я ослышался. Жалкий, беспомощный, я валился с пьедестала. Я физически ощутил утрату. Как? Мне не хватало воздуха, я задыхался. Я уже испытывал такое состояние, когда ставил подпись под бракоразводными бумагами в далеком уже восьмидесятом году. Воистину нет для человека большего недоброжелателя, чем он сам… Или в наши отношения вмешалось третье лицо? Полезно вспомнить бабелевскую фразу: «Босяк! Сколько может ждать женщина?!»
Наши отношения не прервались – слишком я виноват, чтобы их прервать. Наши отношения стали иными, близкими к состоянию неустойчивого равновесия…
«Каждый писатель, даже самый посредственный, хранит в себе отшельнический скит», – писал Ян Парандовский. Вероятно, он прав. Думается, даже «фундаментально-семейные» писатели в душе одиноки – мир искусственно созданных образов смягчает суровость реальности, позволяет им смириться, укротить гордыню. Но те, кто познал упоение одиночеством, вряд ли стремятся укрыться в клетке, даже золотой.
Перо спотыкается о бумагу, перо просит не касаться этой темы. Не вспоминать и другую Лену, светловолосую, юную, с собачкой-пуделем на поводке. Давно и трогательно увлеченную «повзрослевшим» уже писателем. Почему я упомянул ее в этих записках? Так легла карта? Вероятно. Так легла карта.
Существует неписаный закон – произведение со страниц журнала попадает в книгу. А не наоборот… Уверенный в таком порядке, я передал роман «Универмаг» в издательство «Молодая гвардия», что в свое время с успехом выпустило «Таксопарк». Но не тут-то было… Месяц, второй, третий – никакого ответа. Надо ехать в Москву.
Унылое огромное здание издательства, точно сданный в аренду приют. Ломаные, слепые коридоры, множество мелких комнатенок, набитых сотрудниками и начальством. Один из начальников носит фамилию Мошавец.
– Видите ли, Илья Петрович, – говорит тихо Мошавец, – на ваш роман сплошь отрицательные рецензии. Да, читают все, сам читал не отрываясь. Но рецензии? Неужели вы не можете договориться о положительной рецензии? Мы ведь издательство комсомольское.
У Мошавца тощее болезненное лицо и невыразительные глазки над остреньким носиком.
– Стучитесь выше, Илья Петрович, мы люди подвластные…
«Может, взятку хочет? – думал я. – «Взятку хочешь? – спрашивал я мысленно. – Скажи. Я дам. Водку принесу. Пьешь водку?» Пьет, пьет, – думал я, глядя, как Мошавец тихой мышкой похрустывает бумагой на столе. – А может, не берет? Может, честный комсомолец? Нет, не встречал я честных комсомольцев в подобных учреждениях. Карьерист, стало быть, взяточник. Иначе зачем карьера, если нельзя побольше хапнуть».
– Ну и что? – спрашивает Мошавец.
– Ничего, – отвечаю я. – Буду ждать… («Надо дать?!»)
– Илья Петрович, – останавливает он меня в дверях, – вы известный писатель. Постучитесь в «Большой ЦК», может, они нажмут на «Малый ЦК». «Новый мир» напечатал? Именно поэтому наши и остерегаются, неужели вам не ясно? Пришли бы вы из «Сибирских огней», как с «Таксопарком». Или из «Октября»…
«Вот оно что, комсомольский «Малый ЦК» бдит, – думал я, поджидая лифт. – Зря я на Мошавца. Человек он зависимый. В каждой комнате здесь сидят люди добрые, но зависимые. И Яхонтова, завпрозой, похожая на классную даму. И Коновалова, редактор, похожая на бухгалтера ЖЭКа, все они люди добрые, но зависимые…» Впоследствии я узнал – все они лукавили, все отпихивали «ненадежный» роман, а Мошавцу еще мешал и «пятый пункт» в паспорте автора – уже тогда издательство «Молодая гвардия», как многое, из чего торчали комсомольские уши, затягивалось мхом шовинизма и национализма. А я, наивный, сваливал все только на «подводное течение», на платформу журнала «Новый мир»…
«Черт бы вас всех побрал! – злился я тогда, спускаясь в лифте. – Почему роман, который читают, о котором говорят на читательских конференциях, за которым выстраиваются очереди в библиотеках, замалчивается прессой, а если она его и вспоминает, то с непременным вопросом: где автор увидел таких героев?! Почему этот роман надо проталкивать? На встрече с космонавтами в Доме литераторов на вопрос, что сейчас она читает, космонавт Светлана Савицкая ответила: «Как все – «Универмаг». Подобный отклик на роман мне важнее, чем спесивые усмешки сонма критиков.
Поэт Олег Шестинский, мой приятель, очень похож на киску. Человек не злой, помнящий добро. В свое время он служил начальником ленинградских писателей. А вожди, известное дело, обрастают врагами, явными и скрытыми. И его сместили. Шестинский переехал в Москву. Вождь писателей всего Советского Союза, лауреат всех премий – Георгий Марков – пригрел опального ленинградца и назначил его малым вождем: Шестинскому выделили кабинет в приплюснутом особняке на улице Воровского, куда я, будучи в Москве, и заходил поболтать о том о сем. Узнав про мои невезения, Шестинский предложил обратиться к самому «сильному» человеку Союза писателей – Юрию Верченко. Он из бывших комсомольских начальников, когда-то командовал издательством «Молодая гвардия» и вообще человек, с которым считаются ТАМ.
Юрий Верченко, человек необъятной ширины при высоком росте, весил, на первый взгляд, тонну, не меньше. В любом помещении рядом с ним было тесно, тем более в кабинете, заваленном всяким хламом: грамотами, кубками, призами, переходящими знаменами, дарственными томами наших и зарубежных писателей, портретами вождей народа. Не кабинет, а ломбард. И все это как бы выплывало из сизого марева – Верченко превращал в дым по две пачки в день, особенно быстро он расправлялся с ментоловыми сигаретами «Салем» и «Мальборо», что по тем временам являлось признаком особого успеха.
Шестинский ввел меня в кабинет и представил как самого близкого друга, почти брата. Искренно представил, без подвоха. И Верченко подхватил: «Друг моего друга – мой друг», выпустив между пельменями губ упругую струю ментолового дыма. Он объявил, что давно следит за моим творчеством, а журнал с «Универмагом» зачитан до неприличия. Я не упустил наживку и рассказал, как меня водят за нос в издательстве…
Верченко набрал номер телефона и, утопив половину трубки в тесте щеки, изложил суть дела своему абоненту, которого звали Альберт. Слова он говорил хорошие, но больше слушал, подмигивая мне в знак благополучного хода переговоров.
«С ЦК разговаривает, – подсказал Шестинский. – С Беляевым, заместителем Шауро», – и он поднял палец вверх, как бы указывая место обладателей этих фамилий в мировом порядке.
Я кивнул в знак понимания исторической важности минуты и благоговейно прикрыл глаза, хотя толком не знал, кто же они такие, эти Шауро и Беляев.
Затем разговор пошел о какой-то писательской тяжбе – явно не для посторонних ушей. Шестинский это уловил и вытянул меня из кабинета…
В дальнейшем события развивались на грани детектива, я еще об этом поведаю. А не так давно я вновь повидал Шестинского в Переделкине. Подарил ему свою повесть – результат двухмесячного пребывания на земле Господа Бога, в государстве Израиль – «Взгляни на дом свой, путник». Олег прочел и обиделся, разглядев в повести то, чего там не было. Решил, что я пытаюсь упрятать Иисуса Христа в его босоногое детство, проведенное в Назарете, отнять Иисуса у человечества, оставить его навсегда иудеем. Таков, мол, пафос повести. Я думал, что Олег шутит, но он, увы, был серьезен до уныния. И сказал важно: «Я всю жизнь был верующим христианином!» (что меня удивило – что-то я не примечал его у Врат Божьих на земле), но тут же добавил веско: «Мысленно!»