Страница 27 из 52
Много лет спустя, в девяносто четвертом, накануне Международного женского дня – что весьма символично – Михаил Михайлович пригласил меня на свой шестидесятилетний юбилей. Жванецкий праздновал его широко, с размахом, с раздачей всем гостям подарка: плоской фляги водки с изображением на этикетке личного портрета с непременными двумя хрустальными фужерами в прозрачной коробке. Веселье билось о чопорные стены Дворца молодежи, где, казалось, собралась вся Москва. Веселье плескалось в высоченный потолок, подобно волнам Черного моря. Прибой окатывал и членов правительства – министра иностранных дел Козырева, тогдашнего властителя дум интеллигенции Гайдара, нынешнего мэра Лужкова, читавшего свои стихи, – и множество «звезд» – артистов, писателей, журналистов…
Выступил и я, с текстом «под Жванецкого». Накануне, в Переделкине, я прочел этот текст Леониду Лиходееву и автору «всех сценариев советского кино» Толе Гребневу. Апробация прошла успешно. Но все равно я волновался: огромный зал Дворца молодежи – это не тихие кельи Дома творчества писателей в Переделкине. И еще рядом Саша Ширвиндт, ведущий вечера, шипит в ухо: «Пора за стол, читай быстрее. Или они сейчас тебя разорвут и съедят». Но мне удалось дойти до конца своего текста, сорвать аплодисменты и даже удостоиться объятия почитаемого мною мудрого Зямы Гердта… Позже, во время застолья, я пробился к Жванецкому. «А помнишь, ты говорил, что все уезжают, что впереди море, а сзади подпирают?» – сказал я хмельному Михаилу Михайловичу. «А ты представляешь, сколько бы здесь собралось народу, если бы впереди не было моря?» – ответил он. «И все-таки!» – настаивал я. «Подросли, – ответил он. – Столько прошло времени с тех пор. Подросли!»
Нелегко покидать Родину, нелегко начинать новую жизнь. Но жить на полусогнутых, чувствовать себя человеком второго сорта еще горше. Об этом состоянии нельзя судить со стороны, его надо испытать. Последние события в Чечне, на Украине, в Прибалтике, увы, явились для многих россиян горьким примером таких испытаний на собственной шкуре. Меня это рвущее душу состояние как-то миновало – вернее, я находил упоение в сопротивлении ему. Словно растирал ногтем зудящее место. Сознание мое пронизывала гордость за все испытания, пройденные моим народом, гордость за все, что привнес мой народ в мировую культуру, науку, религию. И это сознание, сиюминутно негодуя на какую-то обиду, по истечении времени успокаивалось, находя надежное противоядие в жалости к своим недоброжелателям, к их зашторенной жизни. Подобный иммунитет был моим «вторым позвоночником», основой мироощущения. С этим иммунитетом я мог жить в любом обществе, как в крепости. Со стороны порой подобное выглядело высокомерием, злило, выводило из себя недругов, да и друзей тоже. Друзья не понимали – как можно жить среди тех, кто тебя презирает. Можно! Даже интересно. Кроме того, у меня была нора – бумага и перо. Сгусток отрицательной энергии, что мог разорвать душу, я с мазохистским сладострастием успокаивал пером и бумагой. Такого щита не было у моей дочери. Именно от любви к ней я не только согласился с ее эмиграцией, но и всячески способствовал ей. Открыто, эпатажно, с гусарской безоглядностью. Выглядеть в глазах дочери рыцарем в те непростые дни было для меня вопросом чести. Думаю, что немногие вели себя подобным образом при тех обстоятельствах. Боялся и я. Но уронить себя в глазах близких людей для меня было страшнее страха…
Я ходил по всем официальным инстанциям, устраивал шумные разборки на таможнях, затевал судилище, когда вопреки закону власти пытались лишить родителей зятя части их жилплощади из-за отъезда сына, видел студеные глаза наших доморощенных чиновников-фашистов… Одни глаза туманила злоба, другие – ненависть, в иных была зависть и редко, очень редко – доброжелательность. Понятное дело, к такой работе не приставишь сочувствующего человека: чего доброго, полстраны выпустит. А их задача держать и не пущать! Признаться, и я иной раз ловил себя на мысли – может, плюнуть на все и уехать вместе с дочерью?! Но что я, сорокапятилетний мужчина, там буду делать? Такая возрастная категория более всего невостребованна. Мыть посуду в обжорках, ухаживать за престарелыми? Судьба литератора вне родины уязвима по многим причинам. Главное – нет читателя. Конечно, он есть, и писатель ему нужен, но это не тот читатель. Читатель-эмигрант хочет видеть в книге оправдание своего поступка – однозначное и резкое. Но жизнь-то разная. Там, как и здесь, у жизни две стороны – пусть не так остро политически, но экономически. Удивляет уверенность многих писателей-эмигрантов в своей востребованности на тех берегах. Некоторые действительно себя нашли, проявив широту и талант. Но большинство замкнулось, ушло в другую профессию или подверглось серьезным потрясениям, вплоть до самоубийства… И я продолжал ходить по инстанциям, стучаться в самые неприступные кабинеты, требуя соблюдения установленных инструкций. Подобное поведение вызывало оторопь у чиновников, привыкших к страху и покорности. Справки со скрипом, но выдавались. Таможенники ворчали, но возвращали незаконно задержанные вещи (помнишь, Саша?). Альбом с марками, твою любимую гитару, какие-то семейные безделушки, книги. А районная власть, не доводя дело до суда, оставила родителям зятя угловую сиротскую комнатку. Так было! Злословили, что я связан с «органами» – чем же еще объяснить такое поведение?! Один ныне престарелый поэт Б. писал за рубеж своей приятельнице, что корни моих связей с «органами» так глубоки, что… до сих пор издаются мои романы. Благодаря этим корням! Именно так! Бедняга поэт – старая школа: не верит, что можно издавать книги, не мараясь. Вероятно, сказывается личный опыт – когда-то он неплохо издавался…
Стоял дивный осенний день 1979 года. Воздух прозрачен, словно его и вовсе нет. Задрав голову, я следил, как небо втягивает силуэт самолета, превращает его в точку. Потом и точка растворилась. Все! Нить, что еще скрепляла семью, оборвалась. Струна лопнула! Я отошел в тень здания аэровокзала, с людских глаз. Услышал голос жены – она едва сдерживала слезы. Жена говорила, что дочь не одна, а с Сашей. Что едут они не на «голое место», как большинство, а к своим: моя экстравагантная теща год назад оставила супруга-режиссера и дунула в Америку вместе с семьей сына, предварительно женив экс-мужа на моей родной тетке Марии Александровне… «Конечно, конечно, – кивал я головой, угадывая в тумане влажных глаз силуэт своей подруги жизни. – Да, это так. Ира не будет одна, ее поддержат… Но все же! Неужели это навсегда?» – «Все зависит от тебя, – в который раз повторяла Лена. – Решай! Или дочь, семья. Или…»
Второе «или» взяло верх. Через год после отъезда дочери мы с Леной разошлись. Последние годы наша совместная жизнь вообще превратилась в череду взаимных упреков – и обоснованных, и надуманных. Брак наш проявился своей случайностью с самого начала, и то, что он продержался более двух десятков лет, – результат равнодушия к своей судьбе, во всяком случае, с моей стороны. Сегодня, по прошествии времени, я могу сказать, что в разводе виноват больше я. Но в одном я себя не упрекаю: я старался не унизить ее достоинство, никогда не бравировал своими «победами», хранил тайны своих приключений, что вообще является моим принципом.
Подчас искушение развязать язык бывает сильнее самого сладострастия. Хвастун по натуре, я старался вести себя по-рыцарски, несмотря на соблазн. Так было до нашего официального развода, на протяжении двух десятков лет. И если что и становилось достоянием окружающих, то помимо моей воли. Замечу мимоходом, что значительная часть моих легкомысленных похождений в устах чужих людей являлась выдумкой и наветом. И не только моих похождений. Судьбы людей литературы и искусства нередко становятся объектом домыслов и чепухи. Лена остро реагировала на ложь, превращая жизнь в казнь.
Есть браки, которым предопределено расставание с самого начала. И не надо терзаться – в этом нет ничьей вины. А тягость от перемены в привычном укладе жизни нередко смягчается обстоятельствами. У Лены к тому времени появился близкий друг – человек славный, обремененный детьми, человек в личной жизни, видимо, робкий и зависимый. Что же касается меня, то и я к нашему разводу не оказался на мели, а на самой что ни есть глубокой воде. Так мы с Леной и жили после развода целых пять лет под одной крышей, у одной общей кухонной плиты, под двумя разными флагами, испытывая в этой двусмысленной позиции даже некоторую симпатию друг к другу. Письма дочери являлись чем-то вроде заклепок этого странного союза…