Страница 3 из 11
Текут века, и что мне оникс, или порфир древнего храма, что мне вся мудрость Экклезиаста. Но в глазах возлюбленной я вижу отблеск неотгоревшего огня бедной Суламиты. Выше Капитолия и Цицерона царят над миром любовники Помпеи, они одни не бежали от смерти, только они ее победили. Может быть, в тридцатом веке ученые будут спорить о значении сонета Вячеслава Иванова, но старый чудак, найдя в лавке полуистлевший томик, у огня, таящегося под пеплом, таким же жестом, как я, будет греть замерзшие руки, – отлюбившее и жаждущее еще любить, вечно любить, сердце.
Комментарии
Женщина Альтмана – о портрете Ахматовой (1914) работы художника Н. Альтмана.
Леконтде Лиль (1818 – 1894) – французский поэт, подчеркнута его классическая сдержанность, чопорность.
Ассирийские приспособления Брюсова – имеется в виду альманах «Северные цветы ассирийские» (1905).
Сологубовские розы из Нюренберга – намек на склонность поэта к мазохизму, автор напоминает о стихотворении Ф. Сологуба «Нюренбергский палач» (1907).
Жест Икара… – импульсивный искренний порыв, ведущий к гибели. Икар – в греческой мифологии сын Дедала, рванувшийся к солнцу и погибший.
«Юргис Балтрушайтис»
Поэт стихи не пишет, но говорит, пусть беззвучно, но все же шевелятся его губы. Руки – потом, руки – это почти наборщик. Есть уста поэтов исступленные, или лепечущемудрые, или суеречивые. На пустынном лице Балтрушайтиса особенно значителен рот, горько сжатый рот, как будто невидимый перст тяжелый и роковой лежит на нем. Балтрушайтис так часто повторяет слово «немотствовать». Какая странная судьба – тот, кто должен говорить, влюблен в немоту. В пристойном салоне собрались поэты. Бальмонт рассказывает о пляске каких-то яванок или папуасок. Неистовый Андрей Белый словами и руками прославляет дорнахское капище. Какие-то прилежные ученики спорят о пэонах Дельвига. Футуристы резво ругаются. В черном, наглухо застегнутом сюртуке, Балтрушайтис молчит. Не просто молчит, но торжественно, непоколебимо, как будто противопоставляя убожеству и суете человеческих слов «благое молчание». Так же молчал он на сборищах юных символистов, бушевавших под сенью «Весов» или на заседаниях «Тео», слушая наивные поучения теоретиков пролеткульта. Когда в России профессия сделалась необходимой, Балтрушайтис сделался не оратором, а дипломатом. Там, в кабинетах, творящих войну или мир, где белые места значат больше тривиальных строк, где паузы убедительнее заученных заверений, он смог проявить свое высокое искусство – молчать.
Но разве поэт должен спорить, рассказывать, обличать. Поэт «вещает». Немой Балтрушайтис, когда приходит урочный час, разрешается сжатыми, строгими строками. Великой суровостью дышит лик Балтрушайтиса. Это суровость северной природы. Редко, редко младенческая улыбка, как беглый луч скупого солнца, озаряет на миг его. Напрасно суетный читатель стал бы искать в его стихах красочных образов и цветистых слов. Стихи Балтрушайтиса – гравюра по дереву. В них только черные и белые пятна. В призрачном свете полярного дня нет красок, и только Балтрушайтис не украшает своего скудного рассказа пышными одеждами. В его кабинете пусто. Только стол рабочий и больше распятье. Стихи его похожи на голые стены древней молельни, где нет ни золотых риз икон, ни крытых пестрыми каменьями статуй, где человек глаз на глаз ведет извечный спор с грозным Вседержителем. Читает стихи Балтрушайтис размеренно и глухо, не выдавая волнения, не возвышая и не понижая голоса, как путник, повествующий о долгих скитаниях в пустыне. Немногим близки и внятны его стихи. Ведь мы ждем от поэта видений новых и меняющихся и требуем, чтобы он нас дивил, как причудливый цветник или как танец негритянки. «Балтрушайтис… Но, ведь это так скучно», – еще сегодня сказала мне барышня, которая любит заменять стихами Гумилева невозможные в наши дни путешествия. Да, Балтрушайтис очень скучен и очень однообразен, но в этом его мощь. Есть на свете не только цветники Ривьеры и гавоты Рамо, но еще скучные пески пустыни и скучное завывание ветра в нескончаемую осеннюю ночь. Прекрасны девственные леса, священное бездорожье, прекрасны тысячи тропинок, несхожих друг с другом, которые сквозят в зеленой чаще, уводя к неведомым прогалинам и таинственным озерам. Но так же прекрасна длинная прямая дорога, белая от пыли в июльский полдень, которую метят только скучные верстовые столбы. Балтрушайтис идет по ней, куда – не все ли равно? Надо идти – он не считает дней и потерь, он идет, и не выше ли всех пилигримов тот крестоносец, который, не видя миражей пустыни, ни золотых крестов Иерусалима, мерцающих впереди – ничего, гордо несет через пески и дни тайной страстью выжженный на груди крест.
Комментарии
Дорнахское капище – теософский храм в Дорнахе (Германия).
пэон (пеон)- четырехсложный поэтический размер.
«Весы» – журнал символистов, выходил в Москве в 1904 – 1909.
ТЕО – Театральный отдел Наркопроса.
…сделался… дипломатом – Ю. Балтрушайтис стал послом Литвы в Москве.
Гавоты Рамо – Рамо Ж.-Ф. (1683 – 1764) – французский композитор.
«Константин Бальмонт»
Помню ноябрьское туманное утро и длинные серые набережные Сены. Реял мелкий дождик и тоскливо отсвечивал сизые стены похожих друг на друга домов. Прохожие, хмурые, окунув лица в воротники, ежась бежали на работу. Но у витрины какой-то лавчонки они останавливались и долго стояли, будто завороженные каким-то чудесным видением. За мутным слезящимся стеклом, в маленькой клетке сидел попугай. Стеклянными глазами глядел он вдаль и время от времени величественно хлопал крыльями. Казалось нелепым его слишком яркое оперение: изумрудный хвост, лазурный хохолок, малиновые крылья. Стояли на ветру, а потом каждый уносил с собой в контору или в парламент, в магазин или в университет смутное томление о зеленых рощах Явы, о кровавом солнце, падающем в пески пустынь, о сапфирной епитрахили тропической ночи.
Не таким ли попугаем являлся Бальмонт в унылые кануны нашей эпохи. Он мнился нелепым, бесцельным, в своей бесцельности трижды необходимым. Я видел – в давние дни, – как в чопорном квартале Парижа – Пасси прохожие останавливались, завидев Бальмонта, и долго глядели ему вслед. Не знаю, за кого принимали его любопытные рантье, – за русского «ргinсе», за испанского анархиста или просто за обманувшего бдительность сторожей сумасшедшего. Но их лица долго хранили след недоуменной тревоги, долго они не могли вернуться к прерванной мирной беседе о погоде или о политике Марокко. А несколько лет спустя, в первую зиму революции, на улицах Москвы, покрытых корою льда, средь голодных упрямых людей, осторожно, гуськом обходящих особенно скользкие места, я видел те же изумленные взоры и повернутые назад головы. Нужны были три года, пустынные и слепительные, когда крестный путь стал обычной проселочной дорогой (и наоборот), когда некий Олимп сделался повседневной резиденцией любого обывателя, а олимпийца; либо переехали в музей, либо занялись пилкой дров, будучи при этом непостижимо сходны с простыми смертными нужны были эти безумные годы, чтобы затмить пожаром материков давнее окно, где еще горит и томится заморская птица.
Время, время. Не тебе ли служит до последнего посмертного ямба поэт. Не под твоими ли, воспетыми им, колесами он гибнет. Легко осыпаются поздние розы, мгновенен век мотылька, и только поэту суждено жить с плодами, со славою, с полным собранием сочинений, с неистребимыми воспоминаниями.
Воистину трагична судьба Бальмонта. Глядя на него, я, – еще в который раз, – возмущаюсь необъяснимыми причудами Верховного Режиссера. Что это, – «божественный абсурд» или просто непростительная рассеянность? Выкинуть резким пинком на сцену средневековья бедного Франсуа Вильона, который в точности знал все лабиринты двадцатого века, и забыть о чудесном трувере, певце «златовейных», «огнекрылых», «утонченных» и других прелестных дам. Пропустить и салоны Дианы де-Пуатье, и навсегда потерянную возможность быть зарисованным Веласкесом, и даже скромный пунш средь невских харит в каморке Языкова, чтобы бросить поэта испанцев, «опьяненных алой кровью», в век танков, конгрессов интернационала и прочей тяжеловесной декорации, для которой ни Ронсар, ни Гонгора, ни Языков даже наименований не нашли бы.