Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 92



Нет, все, конечно, не так. В то утро Мишка получил первый отказ из университета. Не взяли его на кафедру теоретической математики. Он расстроился и поплелся в Тель-Авив развеивать тоску. Вот бы мне и отправиться с ним под ручку, ля-ля, тополя… Кинули бы десятку на пиво с закуской, полюбовались на море и витрины, все бы, может, и устаканилось. Но я брала иврит, как крепость. А в тот день мы штурмовали глаголы. И Мишка пошел в город один. И вернулся другим человеком.

Я даже испугалась. Опухший какой-то, налитый мраком, раздутый, как утопленник. Спиртным попахивает, но не пьян. А ноги явно не держат. Плюхнулся в кресло.

— Сашку Корха помнишь?

Как не помнить? Старый Мишкин дружок, школьный товарищ. С него все и началось. Он еще в Шестидневную войну этим заболел. Я его тогда, правда, не знала, потому что и с Мишкой не была знакома, но по рассказам Корх этот все те шесть дней израильско-арабской войны, которые потрясли мир, просидел в Комарово, в кустах со «Спидолой» в обнимку. И на карте отмечал красным пунктиром победное продвижение израильской военщины.

А потом: в Израиль, и все! Просто сбрендил. Хотел пробираться через южную границу пешком, все искал путей в Кушку, из которой, по его словам, шел древний караванный путь к Иерусалиму. До Кушки он, слава Господу, не добрался, иначе, если бы и остался жив, жизни бы не радовался. Я знала мать одного такого беглеца, который рвался на Запад, а попал на Дальний Восток, да не своим ходом, а по этапу. Бедная женщина!

Но Корху повезло. Начали пускать в Израиль, и он уехал на пять лет раньше нашего, был из первых, кому пофартило. И прямо с полпути, из Вены, его послали в Америку нести благостную весть о том, что советское еврейство проснулось. В Израиль Саша не вернулся. И мы вычеркнули его имя из списков благородных борцов за правое дело. Постановили, что Корх — сволочь, предатель и сукин сын.

— Помню, — кивнула я. — Ну?

— Я его встретил.

— Вернулся домой, блудный сын?

— Скажешь! Живет в Нью-Джерси, купил домик. Служит идее. Собирает деньги на Израиль и организует помощь советским евреям. Большой человек.

— И что?

— Обещал помочь. У него знакомства в университетах. Мы выпили, он расслабился, и знаешь, что он мне сказал? «Дураки вы! Такие блестящие ребята! Сдался вам этот Израиль! Его же построили богатые евреи, чтобы куда-нибудь сплавить бедных евреев. Приезжайте в Штаты, там будущее».

Что на это скажешь? На этот предмет столько было сказано еще в Питере, что оставалось только руками развести. Я и развела.



Прошло несколько дней, Мишка успокоился, только тяжесть эта в нем оставалась. Клубилась внутри, всплывала и обжигала вдруг ядовитой фразочкой. А тут пришел второй отказ из второго университета. Потом из третьего. Саша Корх делал вид, что суетится, а потом уже только держал телефонную паузу. Наконец Мишке, перспективному математику-теоретику с недописанной докторской, предложили записаться на курсы школьных учителей. Кошмар, конечно, но мне было хуже. Искусствовед с диссертацией по алтайской наскальной росписи тут никому на фиг не был нужен. И во что же прикажете переквалифицироваться?

Этот вопрос занимал меня с утра до ночи и ночью тоже, но решение не приходило. И я решила, что заходить следует с обратной стороны. Дом. Нужен дом. Квартира. Место. Печка, от которой можно прыгать. Если место окажется подходящим, что-то там обнаружится. Место само подскажет, куда двигаться. Найдет мне занятие. Такое в моей жизни уже бывало.

И вот с этой точки все у нас пошло не просто вкось, а под откос.

Мишка хотел остаться в районе Тель-Авива рядом с университетом или, на худой случай, поселиться в Реховоте рядом с Институтом имени Вейцмана. Видно, тоже надеялся, что место ему поможет. А я хотела жить у моря. Неважно где, но чтобы оно было рядом, гудело и ухало за окном, шлепало по щекам соленой прохладой, бередило и нежило душу. Я чувствовала, что спасение может прийти только из него, от него или рядом с ним.

Мишка не понимал, что это за каприз — море! И какое от него может прийти спасение? Разве что нырнуть с мола так, чтобы не выныривать, но это спасением не назовешь. Нет! Он считал, что следует просчитывать наперед каждый шаг, играть с жизнью не в прятки, а в шахматы. И раз я искусствовед, то надо мне знакомиться с местными коллегами, постараться стать кому-нибудь из них полезной. С диссертацией помочь или там что другое. А водятся эти птицы в Тель-Авиве. И не у моря, где трущобы и нормальный человек не селится, а в благополучных кварталах, где, правда, квартир нашему брату не дают. Значит, селиться надо в непосредственной близости от этих кварталов, да и неважно — где. На таком расстоянии от музеев и выставок, чтобы успеть к ночи вернуться в свою берлогу, вот и весь разговор!

И шел между нами месяц за месяцем глупый, вязкий, бессмысленный и бесконечный спор.

— Вот Тель-Авив, — гундосил Мишка, — так он же только носом выдвинут в море, а широкой кормой плотно покоится на суше. Но все равно весь он морской. И что есть нос Тель-Авива, а что — корма? И если нос — это дочь морей, Бат-Ям, или сын дюны, Холон, то в них бездетной паре с диссертациями дают только две комнатки на четвертом этаже, а в Петах-Тикве можно взять три с лоджией и на втором. Ну и пусть она корма, Петах-Тиква эта, но приморская же! И если продолжить прежнее сравнение — часть того же морского судна. Плоская, как стол, и скучная, как присутственное место, вся пыль и бетон, жара и запах жратвы, но и там можно уловить порыв морского ветра. Его тут называют «бризой». И автобусы до пляжа ходят. И из центра Тель-Авива дотуда можно даже пешком дойти. Не близко, конечно, но ходил же я из центра Питера к себе на Охту, засидевшись у тебя в гостях. И ничего, добирался и высыпался!

Я же отвечала, что преподавать алгебру школьникам можно и в приморской Нагарии. Жилье там дадут хорошее, туда же никто не едет. И пусть это чертовы кулички, но сколько простора! И улицы спланированы по-человечески немецкими архитекторами, постигшими гармонию света, цвета и предмета, не в пример захолустной Петах-Тикве, в переводе — Щель Надежды, где, кстати, квартиры дают даже не в центре этого архитектурного убожества, а на самой захудалой его окраине, заставленной как попало бетонными коробками. Ну не могу я ежедневно ходить по уродливым улицам, ну не приживусь я на этой блочной свалке! Пропадем мы там.

И потом, не хотелось мне писать за кого-то диссертацию. В этом кино мы уже были. Да и не нуждались местные люди в моих услугах. И диссертации — что я считала вполне справедливым — они, эти местные, не полагали смыслом жизни. Если бы мне только удалось понять, в чем этот смысл для них состоит, все бы тут же и уладилось. Но понять этого я не могла. И чем лучше узнавала иврит, тем в большее недоумение впадала. Не давался мне местный менталитет, как они тут этот поиск невыразимого называли. Вроде как его вовсе и не было. Живут себе местные и живут, о завтрашнем дне не загадывают. Какой придет, с таким станут справляться. Поначалу меня такое отношение к миру и себе раздражало, потом понравилось. А Мишка от признаков этой восточной лени лез в бутылку. Ни за что не хотел проникаться местным мироощущением. Но в вопросе выбора места жительства, разумеется, победил.

Я отчаянно грызла иврит, старалась успеть побольше, а перед ним маячил долгосрочный курс учительского дела, торопиться ему было некуда. Мишка и занялся квартирным вопросом. В результате мы оказались именно в Щели Надежды, только надежды там ни на что не было. Бетонные коробки, чахлая зелень, далеко от всего, и вокруг ничего не происходит. Даже кафе не откроешь! Кому оно тут нужно? Есть три будки, из которых торгуют лежалыми вафлями, теплой колой и яичницей в лепешке, больше и не требуется. А я была готова стать хозяйкой кафушки. И бог с ними, с наскальными росписями!

Я, конечно, в этом деле из первопроходцев и была истовым фанатом своего дела, но еще в Питере знала, что в Израиле с алтайскими петроглифами делать нечего. Надеялась пристроиться при музее, художниках, выставках, все-таки я и в этом кое-что понимаю, считалась не последним человеком в соответствующих кругах. Да и историю искусства знаю неплохо, могла бы преподавать. Только никуда меня не брали, вот и стала мечтать о кафушке. О чем-то небольшом и уютном с кружевными занавесочками и маленькими столиками. С запахом сдобы и кофе. С постоянными посетителями и звоном такой старинной кассы, выкидывающей мелочь на медный подносик. Как во французских фильмах.