Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 31



Бегин, глава воинственного «Иргуна», подпольной военной организации, которая, по мнению многих, прогнала англичан из Палестины своей карательной деятельностью, не будет стесняться собственных мягкотелых сожалений по поводу пролитой крови, пусть даже вражьей. Он, желавший быть шиллеровским разбойником, рыцарем чести, Гракхом и Сципионом, террористом в высоком понимании этого слова, Брутом, если необходимо, распустит «Иргун» и сам предложит мировую Бен-Гуриону. Между тем последний инициировал операцию «Сезон», во время которой людей Бегина свои же братья-евреи сдавали англичанам, фактически посылая их на виселицу. Но благородный террорист, последователь Гарибальди, Костюшко, народовольцев и — возможно — Юзефа Пилсудского, не позволит гонору в русском понимании слова стать причиной раскола нации и братоубийственной войны. Он уступит.

А став премьер-министром Израиля, подпишет мир с Египтом и окажется лауреатом Нобелевской премии мира. Думаю, эта история далась ему нелегко. Но благополучие нации диктовало, и он подчинился этому диктату. Однако произошедшее в первую ливанскую войну оказалось сильнее прагматического диктата. Сабру и Шатилу благородный террорист пережить не смог. После этой истории он целых восемь лет прятался за стенами собственного дома, так и не объяснив причину, по которой оставил высокий пост, не стал заканчивать книгу мемуаров, не давал интервью и вообще постарался исчезнуть из общественного сознания.

Биографы по-разному это объясняют. Обычно приписывают его состояние физической или иной немощи, вызванной смертью любимой жены. Но правильнее исходить из фразы, сказанной одним обычным утром 1983 года главой правительства Менахемом Бегином государственному секретарю и верному стороннику Йехиэлю Кадишаю: «Кончено. Все кончено. Не могу больше, устал». Устал от чего? Считается, что от операции 1982 года в Ливане, которая должна была закончиться в 40 километрах от границы, а закончилась перед президентским дворцом в Бейруте. От лжи, которой потчевали его министр обороны Арик Шарон и главнокомандующий Рафаэль Эйтан, посчитавшие возможным врать премьер-министру без стеснения и нарушать его приказы. От количества жертв среди солдат Армии обороны Израиля. От рассказов про Сабру и Шатилу, палестинские лагеря, где почти подчистую были ликвидированы все жители, включая стариков, детей и женщин. И пусть делали это не израильтяне, а ливанцы-фалангисты в отместку за резню в Дамуре и смерть Башира Джумайля, но происходило все с разрешения и, как утверждали, по подсказке Арика Шарона. А еще Бегин устал от откровений комиссии Каана, созванной для расследования событий в Ливане. От бесконечной и беспринципной склоки между министрами и политическими деятелями, связанной с выводами комиссии. И от криков демонстрантов под окнами его резиденции. Демонстрантов, которых он не разрешал разогнать, заботясь о свободе слова и демонстраций.

От всего вышеназванного можно, конечно, устать, но отказаться от власти — вряд ли. Слом должен был произойти по кардинальной оси. Боюсь, что такой осью оказалась полная нерелевантность времени и места, в которых Бегину пришлось жить и действовать, понятиям старого мира, на которых он был воспитан. Честь, благородство, бескомпромиссное правдолюбие, эстетика формы и ее приоритет над спасительной бесформенностью, иначе говоря, старое понятие красоты, включавшее и душу, и лицо, и одежду, и мысли, — все оказалось невостребованным и даже неприменимым, и не только на территории ближневосточного региона. Само время отказалось от них. Впрочем, историки утверждают, что понятия эти всегда оставались только понятиями.

Шарон и Рафуль, уроженцы Палестины, действовали согласно тем же принципам, по которым живут и действуют все остальные уроженцы этой страны любой национальности. Хотел ли Бегин, чтобы они действовали иначе? Не уверена. Свидетельства немногих людей, с которыми он встречался и разговаривал во время своего затворничества, говорят о другом. Он был неисправимым романтиком, это правда, но ни в коем случае не безбашенным мечтателем. И он не принимал ни мельницы за разбойников, ни разбойников за мельницы. Но в тот момент, когда прагматика столь грубо обошлась с мечтой, силы, всю жизнь пытавшиеся уравновесить одну с другой, кончились. А с ними ушло желание говорить, писать и действовать. Вездесущий политик превратился в отшельника.

Проблемы (зоргн) языка идиш

Я все еще не в состоянии занять твердую позицию в проблемных отношениях между языком идиш и еврейским государством, поскольку не могу согласовать эмоции с рассудком. Идиш — мой подлинный маме лошн, материнский язык. Мама моя училась в школе на идише, преподавала в ОРТе на идише, читала в основном на идише и прекрасно знала идишский фольклор. Цитаты из пьес Гольдфадена и произведений Шолом-Алейхема слетали с ее уст так же естественно, как поговорки, присловья, песенки, анекдоты, душеспасительные формулы и бобе майсес на любимом языке.



Казалось, я должна была быть целиком и полностью против некогда официальной, а теперь подспудной политики Государства Израиль по делегитимизации культурных прав не только идиша, но и всех остальных галутных еврейских языков и жаргонов. Но в каждом неразрешимом еврейском вопросе есть калес цад и хосенс цад, точка зрения стороны невесты и стороны жениха. А отец мой был типичный берлинер, иначе говоря, светский городской еврей, сторонник еврейского самовыражения на понятном «людям» (то есть всем окружающим, тут отец дословно повторял известную формулировку Мендельсона) языке. Это при том, что идиш был родным языком и для отца.

Статистика утверждает, что до второй мировой войны в Литве на идише говорила чуть ли не треть населения. Добавлю, что не все говорившие были евреями. Среди тех, кто говорил не по генетическому праву, была, например, моя няня, литовка, шептавшая перед распятием истовые молитвы «Мирьям-кдойше ун ир зунэле Йошуэ», в переводе с идиша: «святой Марии и сыночку ее Иисусу». Нянин идиш был сухим и деловым, присловий она знала мало, а сказки переводила на идиш с литовского. Звали ее Барбора, в переводе «варварка», и была она сиротой, выросшей в еврейских домах. Другие негенетические идиш-спикеры просто жили по соседству с евреями и встречались с ними по разным общим делам.

Чеслав Милош, рассказывая о довоенном Вильно, числит идиш в качестве одной из основ синкретического языка, на котором якобы говорило население города. Я думаю, что он прав, и такой язык был, более того, я на нем говорила в детстве, но поскольку существование особого виленского языка не доказано, утверждать его существование не берусь. Однако, если такой язык все же существовал, он был нашпигован словами из идиша. Типичная фраза на этом языке звучала так: «Тутай шлапя, геганген навоколо», что в переводе с польско-литовско-идиш-белорусского означало: «Тут мокро, обойдем стороной». И любой коренной вильнюсец этот язык понимал.

Но, хотя идиш в Вильнюсе был привычен уху любой национальности, родители не разрешали мне говорить на этом языке и даже делали вид, будто я идиша не знаю. Он считался языком амха (народа), просте идн (простых евреев), марк иденес (базарных торговок). По этой причине еврейская интеллигенция из небольшого числа оставшихся после войны в живых местных уроженцев говорила между собой в основном по-русски, исправляя ошибки друг друга. Могла ли я думать, что когда-нибудь настолько соскучусь по звучанию идиша, что стану бродить по религиозным кварталам Иерусалима и Бней-Брака, вслушиваясь в «неправильный» — украинский, молдавский, венгерский — вариант жаргона?

Разделение на «народный язык» и лошн койдеш — святой язык, или танахический иврит, придумали не вильнюсские еврейские снобы. Еще в библейские времена в Эрец-Исраэль в ходу было несколько языков, но, если говорить только об иврите, язык простого народа и в древности существенно отличался от языка священнослужителей и мудрецов. Вместе с тем уже тогда иврит был еврейским лингва франка, общим языком, который знали и Эрец-Исраэль, и еврейская диаспора. А диаспора эта существовала со времен разрушения Первого храма, если не раньше. И в каждой диаспоре (а их было немало уже в те далекие времена) евреи создавали еще и собственный язык повседневного общения, основанный на смеси языков нееврейского окружения и иврита. Так что, называя идиш языком базара и улицы, мои родители были исторически совершенно правы. Идиш действительно был создан для базара и улицы. Не только из практических соображений, но еще и потому, что на лошн койдеш еврею полагалось говорить о Божественном, а не о ценах на редьку и морковь.