Страница 20 из 23
– Не, ребят, не знаю, как вы без рог живете… – и вдруг бодро спросил: – Следующая далеко? – и сделал движение по путику.
– Той-той-той! – закричал Федя! – Какая следующая?! Сюда иди!
Еле уговорили, можно сказать, подвели, установили, будто это была сложнейшая конструкция, буровая какая-то…
– Так, а ты тут откуда? – вдруг заметил он Лапку. – Не знал, что они в сборе идут…
– Дэвэй, дэвэй! – раздраженно частил Федя. – Вставай сюда!
Лось наконец встал, куда надо, но его морда оказалась напротив небольшой рябинки, и он принялся ее заламывать зубами:
– Конечно, не осина, но смотри, как надо…
– Убийство! Можешь сюда наступить?
– А?
Требовалось стать задним правым копытом на пружину. Сохатый вроде и понимал, но то соскальзывал копытом с пружины, то наступал на нее не по центру, и с такой нелепой силой, что капкан выворачивался, падал на бок и бедную соболюшку буквально, как плеть, бросало о снег, и она вскрикивала.
– Ты его подстучи сзади по ноге. У копыта.. – крикнул Федя Второму Дятлу. – Там щи́котное место. Осторожно. Смотри, дернет – убьет ее. Так. Давай! Еще. Еще!
– Ты не забудь соли пару мешков, – вдруг вывез Лосяра.
– Будет соль! Все будет! Дятя, смотри, чтоб он Лапку не стоптал! Теперь подними ногу! Да не эту!!! Наказанье! Да! Ставь! Да. Так, сначала нашарь, нащупай! Да не дави! Нащупай! Тюкни его! Во! Все, – крикнул Федя, – дома! Теперь весом! Весом! Есть – на морде шерсть!
Лапку Федя отправил в свое гнездо, туда же унес запас привады. Лапка ничего не говорила, только прижималась головой к его плечу и плакала.
– Живи у меня, кором есть, – сказал Федя.
– Нет, нет! – твердила Соболюшка. – На что я тебе такая! Вот лапку залечу – вернусь! У меня лежка у Нюрингде.
На следующий день Лапка убежала, и как-то сразу отдалилось, ушло поле обаяния. Все-таки гон у соболя позже, да и поважней дела были. Лапка ушла, но тоска и беспокойство остались, хотя не мыслями, а ощущением проникали в головенку, в которой всегда одна мысль лежала. Давила, как каменная плита. Видимо, звериное настолько усилилось, что человечье под гнетом засочилось, зашевелилось, как бывает, когда совсем выживают, а места в обрез и за каждый кубик бой. И вопрос – или совсем уйти, или отстоять пространство. Трудное дело.
4. В небе над лесом
Федя заметил, что чем больше чистит капканы, тем сильнее входит во вкус. Иногда, конечно, он и перехватывал мышку для разнообразия и сугрева, но больше пасся на путиках – нравилась легкость, да и азарт в работе с дармовщинкой пришел. Принаглел соболек. Прижирел. Еще и сеноставкам наказал:
– Вы мне, эта, сена притащите в дупло. Хвоща помягче. Ясно излагаю?
– Ясно.
– Ну вот. Работайте.
В тайге вовсю обсуждалось происходящее. Кедровки, кукши, белки, летяги, не говоря о мышах – все подкармливались привадкой, а тут, видя такое дело, забеспокоились. «От ить полобрюхий! Он чем больше путики чистит, тем больше ись хочет. Затравился. Этак он всю приваду прикончит», – переживали они за приваду, будто она ихняя.
А соседние мыши нарочито громко заговорили:
– А интересно, он сразу побежит посмотреть, что там у него дома творится? Или еще жиру доберет? Н-да… Говорят, жена-то его… того… хе-хе…
Только ворон, пролетая, сказал:
– Дурью не майтесь. Так он при деле и вас не трогает. А приваду кончит – за вас возмется. Маленько дальше носа глядите!
Федя все слышал и вздрогнул… Его, как лесиной, огрело. Шарахнуло. И стало будто размораживать, забирать открытием: оказывается, с самого момента пробуждения в дупле ему больше всего на свете хотелось поглядеть, что творится дома. Словно раньше его и близких только тайга разделяла, а теперь что-то гораздо большее, огромное, сильное и неизбываемое – целая стена вставшая. Желание будто специально таилось, чтобы теперь с головой и брюхом забрать. Даже представить себя без него было дико. Хотя он и не представлял, а только чуял.
Желание это состояло из двух желаний: из тоски по близким, обострившейся после пробуждения в дупле, и еще очень важного ощущения. При всем своем упрощенном устройстве, соболиной мироподаче, не отпускало одно чувство: что где-то там, в избушках, существует настоящий Федор. И желание взглянуть одним глазком на дом было именно с этим и связано: мол, все-то знают, что Федор-охотник в тайге, а он-то, Федя-соболек, и подглядит. Обманет расстояние. Но это одно. А вот тоска по близким была сильней и безотчетней и нарастала из подспудного, из той области, как птицы румбы чуют и рыба на нерест идет в единственную реку. Словно то глубинное, чему он не давал ходу, само за него решало.
«Кстати, у брата Гурьяна… через которого идти… У брата Гурьяна… там богато должно быть. Брат и приваду обновляет чаще, и куски не жалеет. Да и разнообразье – я тебе дам. Все пробует, и рыбу даже, и ондатру. Кстати, рыбки че-то охота. Да и в дорогу отъесться надо. Мало че дальше». Федя прекрасно понимал, что у брата и собак больше, и народу – Гурьян охотится с сыновьями. Все исхожено, изъезжено и избегано. «Хороший огород нагородил. В общем, так: в дупла и корни не улезать – выкурят. Можно в сопки уходить в камни. Прятаться на деревья, лучше в елку, и сидеть тихо у ствола, следить за охотником. Смотреть в оба. И всегда! Всегда быть с противоположной стороны ствола. Да! И на фонарь не смотреть! Ни под каким видом. Чтоб меж глаз не получить. Скорей всего брат пойдет сюда искать меня, я на связь не выходил, а обещал. Это, конечно, нам на руку. Да и вообще – на таком участке именно меня найти, самого ушлого – это как иголку в стогу сена. Ну вот так как-то. В общем, четкость, взвешенность и скрытность. Все. Вперед».
У брата Гурьяна стояло около двадцати избушек, и, по-хорошему, надо было его участок обойти. Но Федя не хотел бежать лишнего, да и обильные путики манили, какой-то даже зуд был на брата. Федя всегда завидовал его любви к промыслу, чуя в ней силу, от него укрытую.
Федя, видимо, чересчур уверовал в свое знание повадок охотника, и не ожидал, что братнин огород будет столь плотным. На участке охотились трое, у каждого по три собаки, всего девять. Сначала шло гладко. За два дня отработал два путика, а потом вдруг именно в это место приехал Гурьян. Оказалось, осенью с сыновьями срубили здесь новую избушку, а ему не сказали зачем-то. В общем, Федю погнали Гурьяновы собаки, и он залез на толстую и густую елку, которую специально выбирал, рискуя промешкать. Схоронился в самую середину высоты, где еще густо, но далеко о́т полу. Брат никак не мог его добыть: соболь очень тихо перебирался, переползал змеино вокруг ствола по веткам, буквально обтекая его и вжимаясь в шершавую смолевую чешую, так что капли смолы влипали в ворс – но уж тут не до шубы. Гурьян и выглядывал – всю шею вывернул и выстрелить зверька пытался – бесполезно. Один раз пулька прошла вплотную и оторвала коготок на правой лапе, и лапу ожгло-контузило – но все не в счет и только собрало. Собаки охрипли. Гурьян серьезнел. Движения становились отрывистей, как-то резче. Один раз Федя видел, как тот остановился и помолился. Даже шапку снял. Открылись потные волосы, подлипшие вокруг головы, и из-за этого особенно широкая борода. И крестился, споро, размашисто и особенно кверху, с захлестом до края плеча закидывая двуперстие и словно сгоняя кого-то. И потом снова медленно-медленно шел по кругу, высматривая в елке. Глаза слезились, оттого что не моргал и не вытирал. Натоптал целую площадку, кольцо с веером лыжных отпечатков. Подходил несколько раз к елке – стучал топорикам. Потом запалил костер и пил чай из консервной банки от горошка. С галетами. Продолжалось это полдня. Так и брел по кругу, заворачивая носками лыж, переступая носками. Заломя голову. Был с «тозовкой» и исстрелял патронташ пулек, и еще запасную пачку почти кончал – оставил пулек десять на крайний случай.
Под вечер тихо подтарахтел на новом четырехтактном снегоходе Гурьянов сын и Федин племяш Мефодий. Розовое лицо горело даже в сумерках, не набравшая силу моховая борода белела куржаком: