Страница 12 из 23
– Ведь если Пелагея, то это тоже Паша…
И снова ехал рекой, и у избушки снова возился с заездом, а в одном очень порожистом месте, где середка реки была провалена и висела единственная перемычка для переезда – и та показалась ненадежной – свалил и пробросил четыре елки.
Ехал дальше – собачья шапка, черные очки, на шее поперек карабин… Ехал и ехал, и свистел северный ветер, и казалось, нет ничего важней этой пробитой дороги, и не верилось, не думалось, что через неделю все заметет, через две – промоет, а через месяц и вовсе унесет в весеннюю даль с сумасшедшим потоком льда. И ни о чем не думалось, кроме этой дороги, и она застывала крепко – будто на века.
Не в своей шкуре
1. Пять кедров
Жили-были пять братьев. Пять братьев – пять пальцев. Пять братьев – пять кедров. У кедра стать крупная, мясистая: и иголки, и ветки, и шишки – налиты́е, с запасом и щедростью слаженные. Но если кедр хрупковат и уступает по гибкости и крепости елке и листвени, то братовьев не сломать, не угнуть. Не зря и фамилия у них старинная – Долговы, и идут они от Аввакумовского смоляного корня. Самый младший – Федор, но о нем напослед.
За Федором по старшинству Нефед. Вроде как не-Федор, почему – потом поймете. В Нефеде кедровая стать самая сильная, он хоть и не столь рослый, как Федя, но крепко и крупно нарублен. Густой замес. У волос, бороды двухвостой, усищ нависающих – ость толстая, обильная, масть темно-каштановая в рыжину. Глаза карие и веки особенно крупны и в карих точечках – будто йод со смолой навели и кедровой кистью покропили для верности. Для подтверждения плодородия его глинно-черноземной стати. Все подходит для сравнения – и смола, и чернозем… Или конский ряд: как у коня – грива темней тулова, борода темней волос. Постав глаз широкий, и сам Нефед квадратный, коротконогий, кормастый. Но дело скорее в стати душевной – Нефед полняком помешанный на корабельном деле. Живет на боковой речке, и там у него верфишка своя. Заказывает листовое железо, сам режет, кроит, сам варит тридцатитонные баржонки, на которые ставит дизеля́, все рассчитывает: водомет ли, винт, редуктор. Устройство одно: головастая рубка спереди, а за ней грузовой отсек длиннющий, до самой кормы. Забран жестяным в волну навесом, сдвижным, в виде «П» в разрезе. Навес ниже рубки, но выше палубы – тоже участвует в силуэте. Нефед делает на заказ, на продажу. В рубке малиновые диван и обшивка, японские сиденья и руль – хоть кожа. И мотор любой. Как карман позволит. Железо берет с завода. Раньше староверы везли почему-то железо гофрированное, как шифер, видимо, какой-то канал подешевле был. И шли баржонки с грубо сваренным шиферным носом, который угловато стыковался с шиферными же бортами, и корпус был в ломаную линию. Теперь металл путний, гладкий, загнут породисто в скулах и отделка под самый рояль-салон.
У Нефеда баржа и он на ней возит по Енисею горючее, а зимой еще и на бензовозе по зимнику работает. Дорожная душа.
Следующий брат – Гурьян, тот промысловик. Ни о чем не может говорить – только о тайге и о промысле: «Это мое. Мне как осень – уже в тайгу наа. Оно в крови». Завод у него доскональнейший, и кулемник (а был и плашник), и капканы на земле, на жерди. И обязательно очепы – жердь наподобие журавля, которая вздергивает капкан с добычей, чтоб росомаха с лисой не схрямкали. Но если у капкана на полу очеп не редкость, то очепа́ на жердушках, прибитых к дереву – только у Гурьяна. Спросите, как на такой высоте очепа́ ладил? Не поверите – таскал по путикам лесенку. В тайгу задолго до снега попадал.
На вид Гурьян – с того же лекала, что и Нефед, но поровней, посветлей, и настой смолы пожиже, попривычней. Поначалу не знающие близко, путают братовей. Но даже, когда разберешься, странно. Бывает, увидит человек впервой Гурьяна, а потом где-нибудь встретит и вздрогнет: идет вроде Гурьян, да только какой-то густой, набрякший, дико расширившийся, потемневший, и недоумение: то ли сам плохо запомнил – невнимательный, то ли с Гурьяном что-то стряслось – пчелы покусали или отъелся и в дегте измазался. Дивишься, вроде уже видел черты, а тут они выперли, сгустились, укрупнились. Будто два живописца один образ писали – каждый по-своему, один поскупился, другой поще́дрился. «Здорово, Гурьян!» Молчит. Оказывается – Нефед.
Промышляет Гурьян с сыновьями. Те тоже, Гурьян да не Гурьян, пачка копий. Вроде отец, только поуже, и лица посвежей-порозовей, и бородки помшистей. А вообще, по портрету Гурьян самый канонический, знакомый: прямое скуластое лицо, брови белые, борода русая, ость витая, крепкая, верхний слой светлей. Глаза серые.
Следующий брат – Иван. Тому к шестидесяти, черты долговские, но только подсушенный, подсутуленный, зубы с проредью, борода поклочковатей, серо-русая с сединкой. Иван – крестьянин. Живет по реке к югу, где заливные луга. Взял землю, держит скота – коров, бычков, ставит сена горы и поставляет дельцам и частникам молоко, сметану, творог, мясо. Пчел держит. В движениях порывистый по-мальчишески. Иссушенный покосным солнцем, прокопченый дымокурами, изможденный страдой, переживаниями… (То прессподборщик веревку рвет, то завидущее бичье нетель отравили, то еще что-то…) Но влюбленный в землю, как и положено русскому крестьянину. Он хоть и как пол-Нефеда повдоль, а зато сыновей у него семеро. Все помощники. Осенью на луговине стынь, свинцовое небо с запада, ветер с каплями… И вдруг солнышко боковое… И тюки, ярко освещенные – как рулеты лежат. И Иван в белой почти энцефалитке щурится от солнца и кричит сыну, который на тракторе на гребь едет: «На кули-и-гу езжай! На кулигу! Там спе́рва вороши!»
Дальше брат Григорий идет. Тому к семидесяти, белый, неспешный, и лет восемь живет в старообрядческом монастыре за Дубчесом. Как зачарованно говорят про него в деревнях несильно сведущие в вере: «На чистую вышел». Человек уважаемый, в монастыре «наставничат».
Для усвоения материала можно запомнить так: по светлению масти и сходу кряжеватости – Нефед-корабельщик, Гурьян-охотник, Иван-крестьянин, Григорий-наставник. С Григория, правда, снова на крепость идет.
Четырех братьев назвал, а пятого не только не забыл, а на самый рассказ и оставил. Федор. Самый молодой, самый статный. Широкое розовое лицо, так же фамильная бородища, только совсем уже лопатой широченной двукрылой, усы старинно-армейские, в сторону торчат остроконечно, как проклеенные. Глаза синие. Бровь темная.
По виду должен вобрать самое могучее и лучшее долговское. А на самом деле настолько другой, что семью смело можно поделить на две кости: Братовья и Федор. Помимо верности вере братовьев объединяет страсть к любимому делу. А Федору не́ дал Бог кровного ремесла, либо давал, да тот не взял. И вроде работящий мужик, но ничего ему не интересно, кроме денег: будет соболь в цене – на тайгу все силы бросит, рыба подлетит – в рыбалку уйдет, скажут извоз в цене – груза возить будет, а сварочные работы – в сварщики подастся. И главное, какое не будь дело – а видно разницу меж Федором и тем, для кого дело – единственное. Вроде и впрягается Федор – а все не с головой. Не безоглядно.
Соберутся Братовья, о работе говорят, кто какой корабль сварил, зимовье срубил, грабли освоил. А у Федора одно: «А сколь стоит? Сколь заработал? Сколь платят?» Жены уже смеются. У автора сиих строк даже раз спросил: «По сколь нынче рассказы отходят?» И еще удивленно и строго покосился, по-беркутячьи – брови темные… Мол, мало че-то, врешь, поди: «Да ну-у-у… Не поверю… Прибедняшься». И с таким видом, что сам бы занялся, если че. А Иванова жена, язва: «Слышь, Федя. В городу нынче комара сушеного принимают: по пять тыш за ки́ло. Вон Ульян Угрени́нов на машину насдавал, «крузера».
Нахмурится, наклонит голову, глянет из-под брови орлино, и допросит: как звать «приемшыка», какой номер телефона, на чем ездит. Потом и сам засмеется, но так, в пол-улыбки, и о своем нахмурится. Ехали с ним на автобусе в город – все заправки изглядел: здесь девяносто второй столько-то стоит, здесь меньше, солярка столько-то, там столько-то.