Страница 134 из 140
— Ох! — простонал Матвеич.
— Неужто до крови? — забеспокоился Егор.
— Мокро чуток, — ответил Матвеич. — И стреляет…
— А то заночуй у меня, — предложил Егор.
— Зятек небось приехал — неудобно.
Впереди редкими огнями обозначилось Судислово, Егорово село.
— Доедешь? — спросил Егор, слезая с телеги.
— Тут ехать-то…
Матвеич сел, пожал руку Егору, поглядел ему вслед — на низкую сутулую фигуру в неярком свете окна. И поехал…
Ледок в лесу, кажется, был еще прежний, утренний. Кололся он нежно и младенческим своим звоном печалил душу. И снова запах веников, нетопленой бани — запах забвения, увядшей листвы, еще одного, незаметно пролетевшего лета.
Матвеич пел до самой деревни, пел у ворот, потом во дворе, не торопясь в избу, хотя знал уже, что дочь с зятем приехали — горит свет и топится печь. Он распряг лошадь, напоил ее, дал сена.
Вошел в избу. Сильно хромая, направился к зятю; сидел за покрытым новой клеенкой столом, читал газету молодой гладкий парень. Обнялись, поцеловались трижды, как полагается при такой редкостной встрече. Появилась Зинка. Не в меру располневшая, с быстрым цепким взглядом, какого раньше Матвеич не замечал. Она не скрыла, что недовольна, как одет Матвеич, как нескладно держится на ноге.
— Называется, родную дочь встречаем! — сказала Зина.
— На базар ездил, доченька, сапоги искал… А ждал вас вчера.
— Ладно, умойся, ужинать будем.
Зять, звали его Костей, уткнулся в газету, будто, поздоровавшись, исполнил обязанность — теперь не подходи! Матвеич пробрался за печку, налил в тазик теплой воды, сыпанул туда марганцовки, снял протез. Опустил в воду распухший обрубок, откинулся на бревенчатую стену. Хорошо стало, тепло… Дочь отодвинула ситцевый полог:
— Ждем…
Матвеич выбрался, по пути прихватил бутылку, которую хотел утром в дорогу взять. Поставил на стол — к колбасе, к розовым ломтям рыбы, лимонным долькам. Не сразу разглядел бутылку коньяку, маленькие, с наперсток, рюмки.
— Это еще что? — на лице дочери отразилось недовольство.
— Да маленько того — к приезду, — смущенно проговорил Матвеич.
— Убери пока, — сказала Зина.
Матвеич отнес бутылку в сенцы.
Зять сложил газету, спокойно, будто ничего не произошло, разлил по рюмкам коньяк.
— За наш отпуск! — подняла свою Зина.
Матвеич осторожно, боясь раздавить хрупкую, невидную в кулаке посуду, плеснул в рот.
— Колбасу ешь, отец!
Колбасу эту, нарезанную увесистыми кружочками, Зина пододвинула Матвеичу под руку, будто изголодался он по ней, век не видел.
— Мне лучше сала…
— Сало — это хорошо, — сказал зять, посасывая лимон. — Тем более — свое.
— А то чужое… — ощущая холодок, пробежавший между ним и зятем, проговорил Матвеич.
И посмотрел на того, вежливого, аккуратного до смертной скуки.
Помнил его другого: до отъезда в город, после техникума. Прыткого, живого, — бывало, протез поможет пристегнуть, навоз раскидает на огороде, наденет шубу на голое тело, побежит в магазин. Руки у него и сейчас были широкие, тяжелые, а вот — надо же — не тот. Будто внутри у него, чувствовал Матвеич, что-то запеклось, остыло, прямо камень. И лицо, и глаза поостыли, и не старайся выманить из них тепло.
Зинка же раньше была тихоня, глаза лишний раз не поднимет. С пятнадцати лет Матвеич растил ее один, без рано умершей Татьянушки. А дитем малым была — болела часто. Чуть дунет сквозняк — лежит вся в жару. От этого воспоминания даже как бы обожгло грудь. Как раз в том месте, куда дочь припадала маленькой, болезненно горячей головой. Ночи не спал, слушал, как она дышит — с присвистом, содрогаясь всем тельцем. А он боялся дышать — держал девочку, словно свечу со слабым, гаснущим пламенем…
Матвеич еще раз пригляделся к зятю, к дочери, вздохнул.
Пока училась на швею-скоростницу, Матвеич видел ее часто: приезжала, отсыпалась, отъедалась. Потом улетела, вышла замуж. Знал Матвеич, что жива-здорова: денежные переводы не возвращаются — значит, получает. Потом приехали в отпуск. И вот сейчас приехали — через два года.
— Завгаражом теперь Костя, — поймав взгляд Матвеича, сказала Зина. — Больших людей обслуживает. На работу с портфелем ходит… Сапог-то купил?
— Нет, — вздохнул Матвеич.
— И не надо, — чему-то радуясь, вскочила Зина. — Мы тебе привезли.
Она вынесла из-за ширмы не сапог и не ботинок, а что-то похожее на то и другое, сверкающее пряжками, хромовое, с толстой подошвой. Матвеич принял подарок, пощелкал по блестящему тупому носу, по подошве.
— Спасибо! — сказал Матвеич. Озабоченно вскинул на Зину глаза, спросил: — А Егору?
— Какому еще Егору? — озлилась она. — Что он — родня, что ли?
— Ну, ты ведь знаешь, — сглотнув комок в горле, тихо произнес Матвеич. — Ты же знаешь…
— Это мы доставали в специальном магазине для инвалидов, — пояснила Зина. — Там парами не продают.
От второй рюмки Матвеич поперхнулся, встал, вышел во двор. Месяц стоял высоко в небе, звездная россыпь вокруг серпа тускнела, подергивалась светлым туманом. Холодные пятна света неподвижно лежали на льду узкого пруда за воротами, ветер гнал по нему пучки сена. Взвесив еще раз дареную обувь, Матвеич размахнулся ею, кинул. Где-то в середине пруда смачно хряснуло, булькнуло, темно разлилась вода. Матвеич, не тая сожаления, вздохнул, присел, чтобы лучше рассмотреть, утонула обувь или еще держится на плаву. Вернулся во двор, запряг лошадь.
— Савраску отведу, — приоткрыв дверь, протаскивая в щель полушубок, сказал он. — Может, заночую…
Бутылку ту самую взял, сел в телегу. На околице лошадь сама свернула в лес — теплее, главное, короче до Судислова…
ПОИСК ГАРМОНИИ
Сначала сказано: «…Если природа, приютившая тебя в часы душевного смятения, посылает благодать как награду за то, что ты решил честно нести свой крест, разве этот момент обновления, когда каждый нерв оживает и ликует, не назовешь иначе как счастье? Он еще жался к сосне, еще чувствовал ее тяжесть и упругость. Что-то непонятное творилось с ним, его пронизывало ощущение, будто и он — дерево. Может, тоже сосна. Только поменьше этой, корнями достающей до сердцевины земли».
И через несколько строк: «Где-то близко, не дальше, чем в километре отсюда, бабахнул выстрел и как рукой снял с души благодать…»
Вот очевидное: некоторый излишек пафоса снят опытной писательской рукой. Последние по времени написания вещи И. Кашафутдинова сотворены куда мастеровитее, чем первые, а повесть «Черная тропа», откуда позаимствованы цитаты, как раз из этих последних. Но процитированные строки (а на их месте могли оказаться и многие другие) отражают в какой-то мере и постоянную внутреннюю конфликтность кашафутдиновской прозы, и суть этой конфликтности.
Уже, казалось бы, в беспросветный тупик зашел литературный герой, нет выхода — не существованию, душе его, — и непременно забрезжит свет на его пути, свет надежды на иную жизнь.
Уже осуществились мечты и чаяния человека, он прямо-таки приподнят над самим собой, грешным, — и тут же прозвучит трезвый, влекущий к земле зов далеких от благости обстоятельств.
И все сначала: вера, надежда, чаяния, прорыв к светлой и доброй жизни…
Одна из первых повестей И. Кашафутдинова названа «Год неспокойного солнца». Она четко отразила черты нашей литературы 60-х годов, особенно той ее части, что получила название «молодежной прозы». Герои повести так остроумны и обаятельны, тратят так много сил на борьбу с громкой фразой, так скоры на суждения и поступки… Да и само название точно «прописано» во времени — есть в нем второй план, по всем статьям мудро-иносказательный (вот он, признак истинно молодого взгляда на мир!), а о том, сколько раз вспыхивало солнце в журнальных и книжных заголовках два десятилетия назад, и говорить не приходится. Полуденное светило исправно горело в небесах, на ладонях, в душах, в сердцах, в рюкзаках и т. д. и т. п. Это — не хорошо и не плохо само по себе, это — было, и без прошлого не понять писательского самодвижения. В конечном счете важно, что стояло за яркими атрибутами романтического письма.