Страница 17 из 23
Забравшись в грузовик, вы отправляетесь в северный Денвер, по прежнему адресу твоей сестры, который ты нашел в одном из ее телефонов. Без плана — это всего лишь еще одна из беспорядочно разбросанных точек, которые — ты веришь — в конце концов соединятся между собой.
Вы пару раз объезжаете квартал, все улицы и переулки, в поисках машины сестры. Не обнаружив ее, останавливаетесь на грязной улице в районе, до которого словно до сих пор не дошли вести, что в стране вообще-то экономический подъем. Множество кирпичных зданий и замызганных витрин, заключенных в клетки из кованого чугуна. Магазин сантехники, судя по всему, еще не прогорел. «Кулинарии Дельмонико» и «Цветам от Фиби» повезло меньше.
Потом вы устраиваетесь поудобнее и дожидаетесь конца рабочего дня и последнего света солнца, которое клонится к горам на западе.
Вы принимаете эти скорбь, и гнев, и смятение, и ждете, когда можно будет случиться с говнюком, называющим себя Аттилой.
Иногда я забывала задаться вопросом, какой увидела меня Бьянка, когда пригляделась повнимательнее. Я всегда считала само собой разумеющимся, что когда люди со мной знакомятся, то уже через пару минут все просекают: «А, верно, Дафна Густафсон. Та девица, чьей фоткой в Википедии проиллюстрирована статья „Хроническая неудачница“».
Но мне стоило сообразить, что с Бьянкой будет не так. Валькирия… прежде меня никто так не называл.
И все равно мне и в голову не приходило, что из нас двоих это она может при взгляде на меня видеть женщину, которая что-то понимает в жизни и смотрит в будущее ясно, уверенно и смело.
Откровение случилось в парке, одним прохладным, сырым днем в конце мая. На этот раз мы предусмотрительно захватили масалу с собой; у меня был обеденный перерыв, а у Бьянки — выходной. Даже не глядя на нее, не сводя глаз с детской площадки, я отпустила какую-то дурацкую шутку о том, что Сорока, видимо, эпигенетически унаследовала гены паукообразной обезьянки. Вот только Бьянка ее не расслышала. Какое-то время она сидела, маринуясь в таком молчании, во время которого ожидаешь, что на тебя сейчас с грохотом обрушится что-то тяжелое.
— Если я тебе кое-что расскажу, ты не подумаешь, что я плохая?
Я ответила ей, что постараюсь, или что-то столь же легкомысленное, потому что ну насколько плохой могла оказаться Бьянка даже в самый худший свой день?
— Большую часть времени мне кажется, что на самом деле она не моя.
Бьянка говорила о Сороке. Я немедленно почувствовала себя не в своей тарелке, потому что опыт общения с молодыми мамами у меня был невеликий. И так-то плохо, что мы принадлежим к виду, особи которого, в отличие от собак, кошек и слонов, появляются на свет, ничего не зная о материнстве, и поэтому вынуждены учиться по ходу дела.
Аттила в моей голове спросил: «Разве это похоже на биологию вида, который хочет продолжать существовать?»
Одна из моих мозговых клеточек заискрила и выдала словосочетание «послеродовая депрессия». Но мне никогда не казалось, что у Бьянки депрессия. Для меня она была воплощением счастья и светлого чуда, а зачастую — и чувственной грации. Мозг предпринял еще одну попытку и слепил воедино слова «послеродовая диссоциация». Я понятия не имела, существует ли такая штука на самом деле, но звучало хорошо.
— А чья же она тогда? — И, потому что не представляла себе, как может проявляться центральноамериканское католическое чувство вины, я вынуждена была уточнить: — Она ведь дочь Грегга, правда?
Бьянка рассмеялась, скорее не из-за вопроса, а из-за того, как он прозвучал: будто я на цыпочках кралась по минному полю.
— Да, она дочь Грегга. И я не имею в виду, что я ее не рожала. Она просто…
Было ясно, что Бьянка ни с кем больше не могла этим поделиться. Никогда. Она держала это в себе четыре года, и держала бы вечно, если бы не появилась пара подходящих ушей.
— Я люблю ее, — поспешно, словно защищаясь, добавила она. — Я на что угодно ради нее готова. Но то же самое я чувствую и по отношению к тебе, тетушка Дафна. Я не…
Ей было сложно даже облечь это в слова. У Бьянки было круглое лицо и кожа, которая даже в дни предменструального ада отгоняла от себя любые намеки на прыщи; порой она выглядела юной, а теперь казалась студенткой, пытающейся сообразить, как ей жить.
— Я не чувствую, что мы с ней одного вида. Это как в сказке, где лесной зверь заботится о брошенном умирать младенце. В моем сердце есть место для любви к ней. Но мы не одного вида. Я знаю, что должна чувствовать, но не чувствую этого, и мне кажется, что я самозванка.
Вот теперь мы забрались на территорию, где у меня был какой-никакой опыт.
— Не хочу обесценивать твои сомнения… Но мы все чувствуем себя самозванцами. И единственное, что мы можем сделать, — не сдаваться и притворяться, будто это не так. Что, наверное, только усугубляет проблему.
— Ты не понимаешь. Я это чувствовала еще до того, как забеременела. Чувствовала всегда. Я думала, что ребенок меня исправит, подтолкнет к тому, чтобы стать нормальной, что ли. Но она только сделала это еще более очевидным.
Бьянка повернулась ко мне лицом, одна мутировавшая душа перед другой.
— Понимаешь, я точно так же не чувствую, что мы с тобой одного вида. Разница в том, что я могу тебе об этом рассказать и знаю, что ты меня поймешь и не осудишь. А ей я сказать не смогу. Ни сейчас, ни потом, когда она повзрослеет и сумеет понять. Даже попытаться сделать это будет слишком жестоко, я просто не вынесу.
Молчаливое страдание — оно такое. Может годами происходить прямо у нас под носом, но когда оно наконец выплеснется наружу, мы удивимся, что умудрились его проглядеть. Я обняла Бьянку и убрала волосы с ее лица, чтобы утереть слезу.
— Хотела бы я снять с тебя эту ношу. Хотела бы я взять ее на себя. — Мне ведь уже случалось выносить удары судьбы, знаешь ли. — Хотела бы я чем-то тебе помочь, а не только выслушать. Потому что просто слушать — это как-то жалко.
— Ты можешь помочь. — Она отстранилась и посмотрела мне в глаза. — Ты говорила, что я напоминаю тебе одного маленького мальчика. Что родители не могли понять его, потому что он не принадлежал этому миру. Ты говорила о нем так, словно он умер. Кажется, его звали Броди. Ты можешь рассказать мне о нем. Расскажи мне о Броди.
Таннер навел бинокль на мертвый цветочный магазин Фиби, стоявший на противоположной стороне улицы, через два дома от машины. Нацелился на табличку с номером, прикрученную рядом с решетчатой металлической дверью, утопленной на пару футов в кирпичной стене.
— Вон та дверь, — сказал он. — Которая, кажется, ведет на второй этаж. Он должен жить там.
— А его правда зовут Аттила?
— Надеюсь.
Шон задумчиво кивнул.
— Понимаю. По крайней мере, тогда ты будешь знать, с кем имеешь дело.
Таннер отложил бинокль на приборную доску.
— В смысле?
— Имя способно определять судьбу. Если он всю жизнь прожил с этим именем, то вынужден был соответствовать ему. — Типичный, классический Шон, в медленной и обманчиво сонной манере разъясняющий мир и тех, кто его населяет. — Это груз, который ему приходилось носить на себе всю жизнь, и он уже давно должен был с этим освоиться. Аттила… к такому имени прилагаются ожидания. Оправдывать их — путь наименьшего сопротивления.
Прекрасно. Чувак с замашками вождя, обустроивший себе цитадель над закрывшимся цветочным магазином.
— А вот если он взял себе это имя несколько лет назад, решив, что оно сделает его круче, — значит, он позер, и ты не знаешь, с чем именно имеешь дело.
— А ведь ты его даже еще не видел.
— Очень может быть, что я несу херню.
Вот только обычно он оказывался прав. Шон отличался длинными руками и ногами, вечным прищуром, тягучим голосом и дружелюбием человека, со старшей школы привыкшего, проснувшись, первым делом забивать косяк. Вот только он был таким от природы. Настоящий Шон мог сотню раз подтянуться из мертвого виса за пять-шесть подходов и в мельчайших подробностях пересказать тебе многолетней давности разговоры, о которых ты давно забыл.