Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 116

Сознание Николаем своей исторической значимости, безукоризненности во всех делах и поступках, безошибочности суждений, проницательности и тончайшего нюха не могло примириться с тем, что его обманул какой-то пажишко. Если раскаявшийся до слез после отеческого внушения Голицын, нашлявшись невесть где, колошматит сторожа, значит, возможно все остальное: дуэль, обман, насмешка над государем. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда. И Николай сказал, налившись тяжелой кровью:

- Вранье!.. Он сам себя поколотил.

На миг ему почудилось, что нечто подобное он уже слышал. Но как ни трудил Николай память, он так и не вспомнил гоголевского «Ревизора», на премьере которого хохотал до упаду, а потом обмолвился исторической фразой: «Всем тут досталось, а мне больше всего».

Голицын еще раз обманул так верившего в него обожаемого монарха, он не только не стал «хорошим человеком» в понимании Николая, но и не пошел по окончании учения в военную службу, нарушив предначертание судьбы: пасть в первом же бою. Он выбрал штатское положение и был выпущен четырнадцатым - последним классом.

Но если бы в матрикул шли оценки не по военным дисциплинам, а по успехам в музыкальном классе, Юрка, конечно же, кончил бы первым. Он много взял от Ломакина: пошел куда дальше азов дирижерской техники, уверенно работал с хором, знал и старинные русские распевы, и нынешние народные песни, творения современных иностранных и русских композиторов, сам отлично пел и был распахнут любой музыке: от северной величальной до Глинки, от петровских хоров и маршей до ломакинских ораторий, от Баха и Генделя до Мейербера и Шопена. А кроме того, он был настоящим светским человеком: ловко танцевал, писал изящные альбомные стихи, но не чуждался и живого, искреннего выражения чувств в поэтической форме, его остроты уже повторяли в обществе. Он так и не научился писать грамотно ни на одном языке, но свободно, с отличным произношением, болтал по-французски, по-английски, по-немецки и, что было редкостью в высшем свете, - по-русски.

Не положено выходить из Пажеского корпуса в «штафирки», но Юрка был так ленив во всем, что не касалось музыки и развлечений, так манкировал строем, изощренно придумывая себе все новые болезни (особенно мучили его - зачастую всерьез - помороженные в детстве ноги), что корпусное начальство не чаяло сбыть его с рук.

И - «вот мой Онегин на свободе»… Его ничуть не смущало, что чин коллежского регистратора носили разве что станционные смотрители, которых нередко бивали царские курьеры, нетерпеливые офицеры да и горячие на руку партикулярные путешественники. В смотрители он не метил, а поколотить, проткнуть шпагой или пристрелить мог сам кого угодно.





Главное - покончено с учением. Можно забыть о дисциплине (почти призрачной), о жадных и глупых офицерах-воспитателях, у которых он жил и столовался, о каких бы то ни было ограничениях: будь то посещение девок против Апраксина рынка, оперы или балета. О своей карьере Юрка не заботился, его устройством займется весь громадный клан Голицыных - Долгоруковых. Сейчас он должен осуществить то главное, на что его навели вопли салтыковских ходоков: «Ты наш отеч, мы твои дети!» Он явится своим заждавшимся детям… он не потерпит… он наведет порядок… он покажет!.. Чего не потерпит, кому покажет, какой порядок наведет, князь понятия не имел. Но твердо знал, что дальше так продолжаться не может. Опять же что не может продолжаться, осталось неведомым, но он ощущал себя реформатором, Петром I, в чем сам потом со стыдом признавался. Он опьянел от свободы, от вея вольных ветров широко распахнувшейся жизни и ничем не ограниченной самостоятельности. Князь Юрка Голицын неоднократно спотыкался и падал, но, пожалуй, никогда не падал он так низко, как в эту переломную пору, никогда не был так глуп, пошл, самонадеян и непривлекателен.

Великая реформаторская деятельность потребовала прежде всего экипировки. Опекуны не поскупились и отвалили круглую сумму владельцу богатейшего имения и новоявленному администратору. Он сам не заметил, как уже был записан по министерству внутренних дел чиновником особых поручений при харьковском генерал-губернаторе князе Николае Андреевиче Долгорукове, одном из своих бесчисленных родичей.

Отправился он в Салтыки хорошо снаряженным. Приобретено было: 50 жилетов, 60 пестрых галстуков, несколько десятков трубок «от маленькой пипки до саженного чубука с двухсотрублевым янтарным мундштуком». Обставил он свое появление в наследственном владении с большой помпой. По эстафете, как царская грамота, был выслан приказ-уведомление, что в троицын день князь прибудет к поздней обедне в приходскую церковь. Предписывалось оповестить о сем торжественном событии духовенство, местных помещиков и зачитать приказ на мирском сходе.

Напечатано уведомление было на тугой и гладкой бристольской бумаге, вложено в конверт казенного формата и запечатано гербовой печатью величиной с ладонь.

Внушителен был выезд из двух колясок: в первой, зеленой и позолоченной в стиле «I' Empereur», ехал сам князь с двумя лакеями: один в ливрее, другой в военной форме, - этим, видимо, отдавалась дань недавней принадлежности хозяина к военной касте, - а также черный тяжело дышащий водолаз ростом с бычка-годовика; на другой - поплоше - тряслись секретарь, повар и неизбежный в каждом помещичьем обиходе пожилой приживальщик. Неведомо, откуда он появился в должный час и уверенно занял возле Голицына положенное ему место.

И потянулся княжеский поезд с петербургских туманных болот, над которыми безлунный блеск прозрачной белой ночи сменялся румяной зарей, к далекой сиреневой Тамбовщине с глубоким, набитым звездами небом, по великой российской пустынности, где лишь «версты полосаты попадаются одне». Ехали сперва по Петербургскому тракту, от Москвы до Усмани - грунтовой дорогой, дальше - большаком. Путешествие - порядком томительное и однообразное, но для Голицына оно скрашивалось воспоминаниями о прежних путешествиях: сперва с очаровательным месье Мануэлем и похищенными им сабинянками, затем с честнейшим г-ном Э. Как все изменилось с той поры в его жизни!..