Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 149

Миновав горелые и разваленные до основания стены острога, вышли на луг, покрытый короткой вытоптанной травой. Место, по уверениям Шафрана, было ему знакомо.

— Видишь, торговые бани, — просипел он, показывая куда-то в сторону реки.

Тропинка повела назад и вверх к слободе, и прошла ещё добрая доля часа, пока со многими остановками они выбрались на вымершую улицу посада.

— Ну что, Шафран, где Бахмат? — спросила Федька, восстанавливая сбитое дыхание. Шафран опирался на плечо и тоже сипел, не закрывая рта, к тому же он то и дело морщился, пронизанный стреляющими болями.

— Погоди... — говорил он, прерываясь, — погоди... Не пожалеешь? Не пожалеешь, как Бахмата покажу? Поймал медведя, а он тебя не пущает?

Определённо можно было запутаться, за чем дело стало и к чему идёт. Но Федька с тоскливым ощущением недостоверности, недействительности той уродливой борьбы, которую она затеяла, только то понимала, что отступать некуда. Раз уж ввязалась.

— Так ведь медведь ручной, Шафран, под твою дудку пляшет, — возразила она по возможности бесстрастно.

— Косолапого танцевать заставить — большое терпение нужно. И как же я тебе ручного мишку отдам... даром? — говорил он между вздохами. — Чудной ты, Феденька, человек... несуразный. Умненький, а такой бестолковый. Кто же тебе даром своё отдаст? Да сам же на плаху под топор ляжет кто?

— Шафран, — сказала Федька, испытывая сильнейшее побуждение швырнуть обезножившего противника наземь. Сердце больно колотилось ощущением беды. — Шафран, — повторила она, не зная, то ли избить его первым попавшимся дрыном — от бессилия, то ли в слёзы удариться — от злобы. — Ты ведь Христом богом поклялся, что отступишься от Елчигиных.

— А я от них отступился, — сказал он неожиданно миролюбиво. Во внезапной, какой-то бескостной изменчивости его чудилось особенное, изощрённое издевательство. — Бахмата назвал. Слово не воробей. Поймал ты меня на слове, Федя. Ладно... Бога-то я помню... Покажу двор. Бахмата двор покажу. А дальше как знаешь. Меня в это дело не путай. Пошли.

Больше они не разговаривали, только кряхтели, дышали сквозь зубы, да Шафран сдавленно матерился, когда попадал на больную ногу.

Давно угомонился посад, догорели огни, припало и ушло в землю пожарное зарево. Подевались куда-то люди, словно их никогда не было, и только далёкий, бог знает где пребывающий лай нарушал подлунный покой. Куда идут, где идут, Федька не понимала. На перекрёстках и росстанях Шафран направлял её односложными указаниями, они перелазили через кобылины, шумно спотыкались и переругивались, никого, однако, окрест не пробуждая. И в конце концов выбрались на оголённое пространство перед городовой стеной, хотя от города как будто бы удалялись. Ничего нельзя было понять. Месяц стоял не с того боку.

Федька робела в невнятице тёмных улиц, но и, выбравшись на открытое пространство, не почувствовала облегчения — темнота таила угрозу, лунная пустота лишала надежды скрыться. К тому же Федька не могла освободиться от чужой руки, измученная так, что и ради спасения жизни, кажется, не нашла бы сил побежать. Правда, и Шафран едва ли способен был шевельнуть рукой, чтобы вытащить нож. Он цеплялся за тонкую Федькину шею, всю уж покрытую, наверное, синяками.

— Дай, сынок, осмотреться. Куда это нас занесло?

Между крайними дворами слободы и городской стеной полоса незастроенной земли саженей на десять. Каменистое ложе пустыря тянулось в тускло-серебряную мглу, и так же нечётко пропадала в дали гряда стены под тесовой крышей. Там, где озирались Шафран и Федька, подступали глухие бока клетей, заборы; редко выбьется над оградой непричёсанная верхушка яблони.

— Бахмата нам сегодня уж не видать, — бормотал Шафран. — Промахнулся я, Феденька, виноват. Так что пойдём, побредём мы с тобой, сиротинушки, аки калики перехожие.

— Это что? Где мы? — спросила Федька, не чувствуя расположения ни угрожать, ни спорить.

— Павшинская слобода это, Федя.

— А город?

— Город там, — он показал за спину. — Здесь посад к полю подходит, так покрепче стену поставили. Рубленную. Пойдём мы теперь вдоль стеночки. А там уж скоро острожек будет стоячий, с рубленной стеной смыкается. И у Преображенских ворот повернём, — неопределённо повёл рукой. — Сколько той ночи осталось. Переночуешь у меня, Федя. Не уйдёт Бахмат. Не уйдёт. Потерпи, мой свет, потерпи. — Шафран оживился и стал разговорчив, как только выяснилось, что Бахматов двор не найти.





Федька вздохнула, принимая плечом тяжесть, и поковыляли.

— Ах, Феденька, что же? Ты для меня слишком хорош? — бессмысленно бубнил Шафран.

От суесловной болтовни его путалось в голове, Федька не откликалась, и больная, и озлобленная, и подавленная. И вдобавок ко всему она вынуждена была тащить на себе это разглагольствующее вперемежку со стонами недоразумение.

— А я? А я что? Выходит, я для тебя... я для тебя что? Я для тебя слишком... плохой? Сядем, — остановился он вдруг, — нога горит. — Присядем, дружок, к стеночке. Куда уж теперь спешить.

У стены Шафран со стоном опустился наземь, а Федька осталась стоять, бессильно привалившись плечом к сухому, потрескавшемуся вдоль бревну. Мощное, набитое изнутри камнями и землёй бревенчатое тело стены разлеглось грузно и сонно. Венцов пятнадцать уходило оно в вышину под выступающую над головой застреху кровли, а в стороны огромные сосновые стволы, равномерно членённые торцами перерубов, тянулись, как опрокинутая дорога.

Неподвижно застряла среди звёзд луна.

В обморочном недействительном мире, где не было ничего определённого, кроме затаившей свой путь луны, шебуршился один Шафран. Не отдышавшись толком, он потянулся к Федьке, чтобы вставать, но она не подала руку. Тогда Шафран поднялся, перехватывая округлости и щели стены. Серое, измазанное грязью и тенью лицо его на мгновение открылось, и он отвернулся, несколько раз пристукнул бревно кулаком — дерево вбирало звук без остатка.

— Терновский бор. Вывозили. Пять вершков, — произнёс он бессвязно, но неожиданно громко, словно пытаясь вспугнуть тишину ночи, в которой глохло всё скромное, робкое, вроде шелеста листвы. — Пять вершков в отрубе. Терентьев горододел. — Снова ударил, как будто надеясь ещё на эхо, и прислушался. — Две тысячи пятьсот рублей. Терентьев подряжался. — И ещё постучал кулаком. — Не уложились они в смету — двести плотников. Не уложились. Не хватило денег. Хо-ороший был лес кондовый! — дико прокричал он, словно с ума сбредив.

— Чего орёшь? — испугалась Федька.

— Нога болит, проклятая, — исказившись лицом, сказал он. — Хоть криком кричи, хоть в голос вой, не могу, Феденька, не могу, сил моих нету, пропади оно всё пропадом, так бы и удушил к бесу... всё это... ой, Федя, куда там!.. Чё-ёрт!

Речь его становилась всё поспешнее, съеденные лихорадкой слова теряли смысл, сыпалась шелуха — пустая оболочка звуков и слов. Глаза, как мутная слюда, открылись Федьке. Он потянулся:

— Идём, Феденька. Пошли. Ножками-ножками, ручками...

Навалившись на Федьку — в который раз подвела нога, — нащупал тонкую её шею и стал душить.

Мгновение она не понимала, что убивает.

Собачьей пастью оскалился убийца, стиснулось горло.

Мгновение оставалось у Федьки сообразить, что происходит, и напрячь силы — без дыхания. Она двинула коленом, рванулась, пытаясь перехватить руки, ударила...

Чёрный туман обнял её, Федька ударилась о стену, а Шафран провалился куда-то вниз. Очутившись на земле, он рванулся перехватить Федьку за колено.

— Бахмат! — вскричал он пронзительно. — Сюда, Бахмат! Ба-ахмат! А-а-а!

Федька пнула его ногой, без размаха, как получилось, — мешали длинные полы ферязи, путались рукава, пнула ещё, ударила — он не выпустил, вцепившись клещом, она колотила его обеими руками, потеряв и страх, и брезгливость, ничего не осталось, кроме бешеной злобы, и когда могла бы ударить так, чтоб убить, — убила бы. Он орал, визжал, надрываясь, — не хватало сил и кричать, и бороться одновременно. И Федька, понимая уже, что не справится, не в силах она прибить его так, чтобы выпустил, рванулась прочь и потащила его за собой грузным мешком, рванула на шаг, на полшага. И опять спасла её больная нога Шафрана, распухшая, бесполезная нога подвернулась до нестерпимой боли — ахнул.