Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 149

И, кажется, зрелище жалкого, не защищённого хотя бы рубашкой блёклого тела никого из судей не порадовало. Скривив губы, потупился Патрикеев, Бунаков перестал ухмыляться, да и князь Василий нахмурился, прикрыв ненадолго глаза, издал сокрушённый звук — закряхтел и выразительно чмокнул губами.

Под взглядом воеводы Родька простуженно чихнул.

— Пытать будем, — сообщил ему князь Василий.

— Это, — заговорил колдун, мелко, в ознобе вздрагивая. — Учил меня отречься от Христа Васька Мещерка, ряжеский стрелец отставленный... Первое... велел мне снять крест, положить в сапог под пяту.

И судьи, и все, кто был в башне, глянули Родьке на ноги: сапога у него были кривые, стоптанные, с дырками, сквозь которые угадывалась чёрная ступня.

— Второе, это... — Родька потёр висок, ощущая тягостный жаркий бред, жар заставлял его дышать приоткрытым ртом, — ступить назад трижды и это... говорить... говорить: идите ко мне бесы, я вам верую. Ну... а они чтобы служили мне службы. Какие заставлю.

Родька замолчал, серое лицо его покрывала испарина.

— И что, пришли? — не без недоверия спросил воевода.

— Пришли.

— Ну!

— Двое. Народил и Сатанаил. Я их это... послал. Тут колдун запнулся — мысли путались. — Послал... на пушкаря су... су... сусальника. Бесы забили его до смерти.

— Зачем? — поразился воевода.

— Бесы, — бесчувственно пожал плечами Родька.

— А как имя сусальника?

— Т-того не упомню.

— Ещё.

— Ещё? — беспамятно переспросил Родька.

Воевода только пристукнул по столу.

— Ещё пускал по ветру на город... на весь, на Ряжеск, порчу. На утренней заре и на вечерней станешь бывало с наветренной стороны и этих... Народила с Сатанаилом обоих пошлёшь. Песку кинут.

— На кого?

— На всех, — кивнул и для убедительности махнул обеими руками Родька. — На всех, на всех!.. И вот это тоже... вихрь. Это они. Ещё килы, язвы, болячки присаживал на людей...

— Ну? Давай, давай! — пристукнул кулаком, подгоняя Родьку, второй воевода Бунаков.

— В Путивле, на службе. Стрельцу одному... Степанку Шишонку килу присадил. Вот. Дал ему в питье травы. Имя той траве... воп, растёт на болоте. А он не знал ничего, Стёпка-то... Ничего, считай, не заметил. Да... И Гришка Сапожник. У него во дворе коренья и травы. Да что! Да! Гришка заставлял свою братию, стрельцов, стрелять по нему из пищалей — меня-де пуля не берёт, меня-де пуля не берёт, стреляй знай! Во как! Это ведь каждый слышал! Он стрелец ряжеский, Гришка Казанец, сапожник. А больше ничего, — внезапно остановился договорившийся было до лихорадочного возбуждения Родька.

— И что? Гришка учил тебя воровству?

— Гришка? — столько уже выдав, Родька впал в мучительное затруднение и взялся опять за лоб. — Гришка? Да нет... Коренья продавал для волшебного дела. Да. А промышляет ли волшебством?.. Да бог его знает... Васька Мещерка учил.

Всё сказанное колдуном было слишком громадно по своему значению, чтобы можно было охватить взором все следствия и истоки разом. Князь Василий погрузился в раздумья:

— Та-ак...

Родька понял, что наступила передышка, и замолк. Ждали и судьи: Бунаков вопросительно поглядывал на воеводу, и Патрикеев не торопился спрашивать, пока не собрался с мыслями князь Василий.





— Та-ак, — повторил воевода, но уже с иным значением. — А можешь ли ты призвать бесов ныне? Сюда? Поставить их перед моим столом?

С точки зрения надобностей судебного разбирательства, правильного течения доказательств это несколько неожиданное предложение следовало признать вполне назревшим и своевременным, но вряд ли можно было бы ошеломить Родьку больше. Он воззрился на воеводу с ужасом, словно бы именно Василий Осипович Щербатый, стольник и воевода, князь, был повелителем тёмных сил, а не он, Родька.

— Н-ныне? — растерянно пробормотал он. — Да ведь травы нужны...

Воевода на возражение не отозвался и обличающий взгляд не сводил. Родька осторожно покосился на притухший горн, где давно перекалились и успели поостыть пыточные клещи, их грубо кованные рукояти торчали из-под углей.

— Ну... и без травы можно. Позову это... Народил и Сатанаил.

— Позови.

Досадливо закряхтел Патрикеев, он, видно, не одобрял неосторожную затею воеводы, по самой своей непредсказуемости уже, вероятно, и богохульную.

— Тогда что... попа бы позвать со святыми дарами.

— С попом не придут! — живо откликнулся Родька, обращаясь к дьяку как к спасителю. — Не-ет, куда там! С попом! Не-ет! Да побоятся... никак. И крест же надо снять. Вот, под пяту! Крест, — показал себе на грудь, где на засаленном гайтане мотался медный крестик.

Пожевав губами, князь Василий отказался от мысли настаивать. Сколь ни велика была власть воеводы, тут можно было, пожалуй, и споткнуться: предложение положить под пяту крест могло кончиться изветом — свои же товарищи настрочат — и немалыми служебными неприятностями. Упёршись руками в столешницу, чтобы подняться, он повернулся к Патрикееву:

— Иван Борисович, займись немедля: сыскные памяти на всех, кого оговорил. Сейчас же послать пушкарей, стрельцов, подьячих с пятидесятниками. За Васькой Мещеркой двадцать человек. За Гришкой Казанцом... десять. Ну и Любку там... привести. Как приведут, тотчас же продолжим.

За первым воеводой поднялся и Бунаков, дьяк должен был остаться для распоряжений. Ушёл он не прежде, чем Федька кончила писать сыскные памяти, забрал бумаги, а ей ничего не сказал, надо было, видно, ждать.

Глава двенадцатая

е получивший указаний колдун Родька долго стоял, потом опустился на пол. Покинуть место посреди камеры он не смел, так же как не смел и одеться. Обхватил руками колени и скорчился, ни на что не жалуясь и ничего не спрашивая. Сторожа, после ухода судей расслабившись, устроились по лавкам, потягивались и зевали, кто-то разглядывал с изнанки шапку. Говорили скупо, редко кто случайное слово обронит. И Федьке тоже ни видеть никого, ни слышать не хотелось, она изводила казённую бумагу: склонившись, рисовала на полях черновика маленьких, похожих на двуногих козлов бесов. Зловредные чёртики расползались, залазили между строчек, дерзали карабкаться и на оборотную сторону листа.

С улицы прорывались голоса, слышался женский крик, его покрывали раскаты густого мужицкого хохота. Когда оттуда, из солнечного дня, заглянул через подсенье пушкарь с расплывшейся от ухмылки рожей, его встретили хмурые, строгие взгляды.

— Слышь, колдун, — весело сказал пушкарь, — что же ты это, а? Какую бабу!., э-эх!.. — крякнул он, очерчивая в воздухе нечто убедительно объёмистое. — Упустил, а? Любка-то твоя там...

Но Родька, покосившись поначалу на шум, больше не шевельнулся.

Не поднимала головы и Федька, обставляла чёртиков крестами — с той, очевидно, целью, чтобы бесы с бумаги не ушли, никакого дурна и огласки бы от них не произошло. Низко склонившись, она прикрывала рисунок от чужого взгляда.

За этим занятием и застиг Федьку приставленный к горну колодник — с неприятным удивлением она обнаружила, что тот заглядывает под руку. Когда подняла глаза — с холодным вопросом, — колодник предупредительно осклабился:

— А я ведь тоже... знаешь, холопом пишусь.

«К чему это он?» — пыталась она сообразить.

— Да-да! — кивнул колодник, улыбаясь настороженно, как человек, который тянется держаться на равной ноге с собеседником, но не уверен в глубине души, что получится. — Я ведь служилый, даром что цепь на ногах. Не сирота посадский, государю царю пишусь в челобитной холопом — что твой боярин!

— Стрелец что ли был? — вынуждена была вступить в разговор Федька.

— Выше бери! Денежного жалованья двадцать рублей на год, хлебный да соляной оклад положен!

— Сын боярский?

— Детей боярских много, а я один. Палач. Семнадцать лет у государева губного дела стоял... пока вот в тюрьму не вкинули.