Страница 18 из 149
— А-а-а! — одинокий вопль.
И общий стон глоток:
— У-у!
Толпа ещё раз качнулась, кто сразу не удержался, тот уж и встать не мог, колодники барахтались в удобренной серебром пыли.
— Стоять! — истошно вскричал предводитель, но тут же поправился: — Лежать! — и, багровея оттопыренными ушами, выловил, наконец, запнувшись, искомое: — Не сметь!
— Сюда, хлопцы! — хохотал казак, возвышаясь над толпой. — Ко мне! Вот ваше серебро! Чего там копаться — сюда!
Прежде всех опомнился мирской истукан (который имел то преимущество, что раньше всех ведь и начал собираться с мыслями). Резво подскочил он, цапнул беспризорное блюдо и принялся колотить широким его днищем по выдающимся головам вокруг, замыслив, очевидно, внести успокоение в умы и привести мятущуюся толпу в более или менее единообразное состояние. Мирская рать, крепкие все мужики, стали взашей растаскивать народ. В попытке уклониться от оловянного громыхания колодники расползались и, надёжно связанные, опять валили и душили друг друга. Только звон стоял, смертный хрип да жалостные восклицания ужаса.
Справедливо усматривая тогда первопричину неурядицы в Космаче, предводитель бросился к нему, чтобы стащить за штанину. А тот — вжик! — выхватил саблю!
Завизжали женщины.
Но предводитель, и сам не будь дурак, — отпрянул.
«Вжик-вжик» — заиграл сверкающей саблей казак, ловко её вращая и перебрасывая с руки на руку. Это опасное сверкание даже истукана, в конце концов, проняло и заставило приостановить умиротворение павших, он опустил изрядно помятое о головы блюдо. Колодники, торопясь воспользоваться передышкой, начали подниматься, словно рыбью чешую, стряхивая с себя её ребро.
— Скорее, хлопцы, сюда! — манил Космач.
И клубок колодников, не распутавшись толком, попирая мирское серебро, подался опять на призыв.
До остервенения переживала за всех рогатая женщина в сером рубище, и хоть затолкали её в гущу толпы, рвалась обратно и прорвалась — с визгом:
— Копеечку съел! Съел её! — Прыгнула и клещом вцепилась в волосатого колодника, завязанного где-то в середине вереницы.
Лохматый под такой же лохматой, низко севшей и; мохнатые брови шапкой злоумышленник испуганно зыркнул. Первое побуждение его было, по-видимому затаиться среди густой растительности, исчезнуть в под ступающей под самые глаза бороде, но, обнаружив ущербность замысла, он переменил намерение и попытался стряхнуть с себя женщину. Высушенное тело её мотнулось, не отрываясь. Не переставая вопить, она волоклась в общей куче. Мирские не сразу прочухали, в чём дело. Убрав саблю, казак принялся раздавать в протянутые горсти деньги, когда мужики зацапали наконец вора.
— За горло хватайте! — верещала женщина. — Проглотит же, батюшки! За горло! Проглотит!
Тискали ему горло, выкручивали руки и тыкали в рыло ножом, пытаясь отыскать в чаще волос зубы. Колодник отбивался и мычал, не размыкая рта. Товарищи его, подвязанные на общую верёвку, не вмешивались в мирское дело, лишь пригибались, уклоняясь от мелькающих кулаков, и безостановочно тянули тем временем к благодетелю — к Космачу. А мужики изловчились заломить закосневшему в упорстве татю шею, растиснули челюсти, окровенив бороду, и кто-то дерзкий запустил в безумно разинутую пасть палец. Одна! Две! Три! Полушка под языком! Задушенный колодник уж и хрипеть не мог, глаза пучились белками.
Казак раздавал, колодники получали, кланялись, сколько позволяла верёвка, мирские, разбрызгивая красные капли, мордовали татя.
Напрягшись жилами, повязанная рогатым платком женщина в исступлении ума мелко-мелко дрожала... когда разнёсся ликующий, встревоженный — непонятно какой, озлобленный вопль:
— Воевода скачет!
Широко разметав полы охабня, в узорчатой золотной шапке на соболях, поднимая гонимую ветром пыль, скакал во главе десятка детей боярских и боевых холопов князь Василий. Взбаламученная, возбуждённая до беспамятства толпа по всему торгу ахнула, подаваясь первым побуждением врозь, и, однако ж, переменилась и сомкнулась вокруг очутившихся среди людского моря верховых.
— А-а! — злобно дышала толпа, напирая со всех сторон.
Мучительно раздирало Вешняка желание знать, что будет здесь, и необходимость быть там, бежать вместе с перетекающей толпой. Но сторожа прижали колодниц к стене, в стороне от событий, мать сама ничего не видела, не слышала и цепко хватала Вешняка:
— Постой здесь, сыночек! Не ходи, ради Христа бога не ходи!
Ничего она не понимала, сколько ни убеждай, ни говори, так что даже тюремные её товарки, чужие люди начали заступаться:
— Да пусть его! Пусть мальчонка сбегает, глянет! Что делается-то, что делается!
По толпе разносились громкие, перекрывающие друг друга крики, и казалось, сейчас, вот сейчас произойдёт что-то такое непоправимое и радостное, страшное, злое, ликующее, что невозможно стоять на месте.
— Воевода, кажись, — говорил зачем-то один из сторожей, поднимаясь на цыпочки, хотя никто и не сомневался, что воевода.
Задавленным, исчезающим сипом доносился времена ми поднятый до крайних пределов голос князя Василия.
— Скоп и заговор... сукины... дети...
А мать впилась ногтями, бессмысленно повторяя:
— Не ходи!.. Не оставляй меня, не ходи!
— Пусти мальчонку! — сказал сторож, тот, что тянулся вверх, опираясь на бердыш.
— Пусти! — загомонили все, отрывая его от матери. — Ничего же не разобрать — пусти! Страсти какие! Да что ж там делается?
— Мама, ты что? — только и успел он сказать, когда его вырвали из отчаянно цепляющихся рук. — Я мигом!
И ввинтился в толпу, убеждаясь, что опоздал, никуда уже не прорваться. Извиваясь, протираясь между людьми, он видел спины, груди и плечи, его стиснули, поволокли, и нельзя было понять — куда. Прямо в ухе надрывно кричал стрелец:
— Пятьсот четвертей муки где?
Кричали все. Надсаживаясь от усилия донести и свой голос, стрелец повторял отрывистыми воплями:
— Пятьсот четвертей... муки... куда дел?! Пусть скажет!.. Мука где? — сам зажатый, он яростно толкался и пребольно ударил локтем Вешняка.
Невозможно было поднять руку, чтобы потереть ушибленное место. Вешняк попытался податься назад, но это оказалось не легче, чем пробиваться вперёд. Мелькнула шальная мысль опуститься на корточки и продираться между ногами, и тут он похолодел, постигнув опасность: если упасть, если уронят — задавят и не остановятся. Держаться надо, шататься вместе с толпой, сколько хватает слабеющих от страха сил.
— Крамольники! — прорывался вопль, такой яростный, яростный до испуга, что непонятно было: убивают или сейчас примутся убивать. Слышались вскрики: — Назад подай, осади, сукин сын! Кнута не пробовал?!
Красный лицом воевода высился на коне в окружении десятка конных детей боярских и холопов, которые тискали плети, не решаясь пустить их в ход, а плотно сбившийся народ хватал лошадей за узду и, надо думать, не долго оставалось и до того, чтобы начали за руки, за ноги стаскивать. Кричали про те же пятьсот четвертей муки, про государево жалованье, про хоромный лес, десятинную пашню и про каких-то лошадей, купленных на ногайских торгах, с которых — торгов — воевода сбил всех служилых. Кричали про цепи, колодки, посулы, мордобой и взятки. Про очередь и про список. И про каких-то ногайских аманатов. И про ясырь — пленных рабов. Кричали...
И, подавляя отдельные голоса, всё сильней и сильней наваливался грозовой гул.
Хватавший с утра порывами ветер в последнем припадке рванул знамя, огромное полотнище зазвенело простёртым листом, полетели песок и мусор, шапки, изогнулось могучее древко. Пыльный смерч шатался по огородам, толкал заборы, клонился вниз и вздымался, вытягивался и рос, становился чернее, выше, истончаясь, тянулся к тусклому, в мутном смятении небу.
Жутко гудела на всё открытое сквознякам мироздание бесовская печь.
— Стреляйте! Стреляйте! — Подхваченное сотнями глоток слово разлетелось, стократно усиленное.
Толпа распалась, словно раздутая врозь, один за другим послышались выстрелы, вспучились, сразу подхваченные ветром, сизые дымы.