Страница 12 из 31
– Чего?
– Того, кем будет дитя, рожденное от столь близкой связи. А еще того, что сделает с ним Потемкин. Не скажу, сколь обоснованными были те страхи. Моя прабабка полагала, что в этом бегстве воплотились все, пережитые несчастной, ужасы. Они толкнули её вернуться домой, в место, где она была счастлива.
Вот только, чуется мне, что финал у этой истории будет отнюдь не благостным.
Васятка что-то засопел, залепетал, правда, тотчас успокоился.
– И долго он… так будет?
– Да уж завтра, думаю, отойдет. Он сильный, так что справится. А Тимофея этого все одно глянуть нужно. Может, Сопелкина попросить? Он пусть и не местный, но в делах наших разумеет. Глядишь, и найдет управу на этого дурака.
Тетушка заглянула в кружку. А мне подумалось, что Никодим Егорович, конечно, мужчина серьезный, ибо единственному на всю округу доктору иным быть невместно, но этой вот серьезности не хватило, чтобы отговорить Тимошкину матушку от очередной беременности.
Да и тетка, верно, о том же думала, если вздохнула.
– О том, что на той усадьбе случилось, я знаю через прабабку. Она-то и помогала ребенку родиться. Тут жила… мы всегда-то тут жили, разве что по молодости порой случалось в мир уходить. Кровь колобродит, да… но все возвращались.
Это она сказала мягко, будто утешая.
А я что?
Я ведь ничуть не жалела, что вернулась. И пусть, уезжая, думала, что навсегда, что нечего мне, такой молодой и умной, в Лопушках делать, когда весь мир только и ждет, как бы под ноги пасть. А вот вернулась и будто дышать легче стало.
– Тогда-то её пригласили в господский дом, – тетка подошла к Васятке и поправила сползшее одеяло. – Рожала барыня, а разродиться не могла. Случалось такое. Сама-то худая была, ослабевшая, а вот ребенок, наоборот, крупный и крепкий.
– И…
– Помогла моя прабабка. Вытянула, что дитя, что мать, правда, других детей той родить не суждено было бы… её-то попросили при доме остаться. Присмотреть. Она и осталась…
Тетка замолчала ненадолго.
– Барыня та… говорить стала. И рассказывать… про жизнь свою в Петербурге, про сестер, про дядюшку. Про многое. И всякий раз истории её становились все более диковинными. Она словно уходила туда, в воспоминания. После же… разум человеческий – хитрая штука.
– Она сошла с ума?
– Что есть безумие? Хотя… да, полагаю, что сошла. Правда, её-то безумие было незаметным. Сперва. Но… день за днем… моя прабабка уже не жила там, но по просьбе женщины, что прибыла с несчастною, навещала и её, и дитя. Прислуги при доме было мало, только вот эта самая женщина, кухарка, пара девиц за горничных да мужик для подсобной работы. Сам-то дом, пусть и был некогда красив, как я сказала, ко времени тому пришел в немалое запустение. Использовали в нем лишь господскую спальню, да и то… прабабушка писала с удивлением, что прислуга даже проветривать дом ленилась, что не убирали ни пыль, ни паутину. И вовсе позволяли особняку зарастать грязью. Аграфена, которая при хозяйке состояла, была уже в немалых годах. Может, потому-то и не умела приглядеть? Не знаю.
– А пруд?
Дело-то в нем, и не думаю, что бочаг сам собою возник. Должно было быть что-то на его месте, и скорее всего именно пруд.
– Пруд… к нему барыня полюбила выходить. Садилась на лавочке и смотрелась в воду. Молчала и смотрелась. А если сесть рядом, то начинала рассказывать, до чего красива прежде была, и до чего у неё славная жизнь, и как она любила, что сестер, что дядюшку своего, который так много сделал. И что он тоже любил её, говорил, будто никого-то краше её нет.
Тетка покосилась на свое отражение в стекле.
А ведь она не старая.
Сколько ей? Лет тридцать, может, тридцать пять… для женщины, тем паче ведьмы, ерунда сущая. И красивая. Я-то совсем не в тетку пошла, в матушкину кровь, а жаль. Тетка-то высокая, статная. Волос светлый в косы заплетает, а их укладывает вокруг головы короной.
Лицо у неё округлое.
Черты крупные правильные. Движется неспешно, плавно.
– А вот ребенка она не узнавала. Не желала. Кормилицу-то девочке нашли…
– Девочке?
– А разве я не сказала? Девочка на свет появилась, да… так вот, жили они там тихо. Весну прожили. Лето. Осень наступила… осенью-то и произошло все, – тетушка зябко повела плечами. – Толком-то никому не известно, ибо живых не осталось. Сперва, в сентябре-месяце в Лопушках появился человек из чужих, который начал расспрашивать-выспрашивать… тут-то мы еще и в те времена вольным поселением значились. А потому любопытного этого и выставили всем миром. Да, видать, пошел он дальше, там-то еще селения стояли, где лес ныне. Он и добрался, то ли до Прихваткина, то ли до Залучья, кто ж знает. Видать, и поведали ему, что хозяйка вернулась. Уже на излете октября, аккурат, как первые морозы пошли, въехала в Лопушки карета. Богатая. Прабабка моя писала, что сам экипаж был черен да пылью покрыт так, что ни позолоты на нем, ни герба разглядеть невозможно было. Кони шли уставшие, а люди, что карету сопровождали, и вовсе едва-едва в седлах сидели. И силой от них тянуло недоброю.
Я почти вживую увидела, как медленно ползет по разъезженной, разбитой дороге древний экипаж. Огромные колеса сминают и седую поутру траву, и темную землю, прихваченную ледком. Бредут кони, некогда сильные, здоровые, да исхудавшие.
И кучер на облучке то и дело взмахивает хлыстом, да только сил у коней больше нет.
Как и у людей.
Те, вытянувшись за каретой цугом, покачиваются в седлах, и сами-то припорошены первым снежком, который лежит, что на грязной одежде, что на руках. Лежит и не тает, будто…
– Прабабка написала, что наши все, кто в силе, издали чужаков почуяли. В лес ушли, схоронились, а она побежала к усадьбе. Молодой была, еще не перегорела, хотела спасти всех.
– И…
– Всех не спасешь…
Усадьбу я тоже представила. А что, воображение у меня всегда живым было. И увидала, как наяву, старый дом. Уже тогда старый, но еще живой, пусть и утомленный. Белесые колонны, сад, что подобрался вплотную к стенам. Робкие плети винограда, что уже поднялись, почитай, до самого портика. Широкие ступени.
И пруд черным зеркалом. Обыкновенный, не слишком глубокий изначально, а ныне и вовсе почти заросший, что кувшинками, что ряскою. Лавочку на берегу. И девушку в темном платье, которая сидела и неотрывно глядела в эту вот воду.
– Она знала короткую дорогу, а потому успела добежать. Предупредить Аграфену, та же… та схватила дитя и сунула в руки, а еще шкатулочку. И велела бежать. Бежать да укрыться, и так, чтоб ни взглядом, ни силой найти не можно было.
– И она… послушалась?
– Послушалась. Просто… она уже знала, что ту девушку не спасти, что не было её. Отошла душа. Может, в родах, а может, и того раньше. Тело же… тело без души – пустое. И ушла. Далеко, конечно, не успела. Вот за ограду выбралась, да в лес, к старому дубу. Знаешь?
Я кивнула.
Кто ж у нас не знает этот дуб?
Он не просто старый, он древний, огромный и… добрый. Мы, помню, все пытались его измерить, ходили кругами, тянули веревку, а не выходило. И ведь принесли ту, огроменную, которую дядька Берендей для особых случаев держит, а в ней метров пятьдесят, если не больше, но все одно не хватило. И ленты еще свои добавили, все казалось еще немного и сомкнуться конца.
А дуб звенел листвой над головами.
Смеялся.
Ленты мы потом и повязали на веточки, до которых дотянулись.
Там, под дубом… там никогда-то не тронет ни зверь, ни человек. Попроси помощи лес, и он поможет, выведет, обережет. Это и малые знают.
…а Тимоха на дубе имя свое вырезал. Это мне Васятка сказал по секрету, и мы вместе ходили смотреть и, быть может, замазать, но ничего-то не нашли, что окончательно уверило меня: дуб этот, он особенный.
– Она писала, что слышала, как на след её собаки стали. И вой, и лай, и то, что собаки те были непростыми, но лес их не пустил. А дуб загудел, после же вовсе скрыл и её, и дитя. Стало темно. И темень длилась, длилась, пока там, за краем укрытия, бушевала темная буря. Когда же она утихла, дуб разомкнул укрытие. И прабабка ощутила, что усадьба стала… недоброй.