Страница 54 из 65
Он любил отца и от всей души хотел быть внимательным к нему, но не его вина, что у отца такой характер.
Вечером Игорь спросил с обычной своей усмешкой:
— Ну как, отбыл наш патриарх?
— Дедушка уехал, — строго сказал Потрашев.
Игорь не обратил внимания на тон отца.
— Неуживчивый старик, — небрежно сказал он. — Типичный пережиток проклятого прошлого со всеми вытекающими последствиями.
— Игорек, — укоризненно произнесла мать, — ну можно ли так о старших? — И слегка улыбнулась, чтобы смягчить свои слова. — Надо все-таки уважать возраст…
«Конечно, старик трудный и колючий, — думал тогда Потрашев. — И потом, ясное дело, он устарел, многое до него не доходит. Живет старыми, обветшавшими понятиями, которые ужо непригодны для нас…»
Он был незлопамятен, вскоре написал отцу открытку — несколько слов: как доехал, как здоровье, может быть, что-нибудь ему нужно? Приглашал приехать еще…
Отец долго не отвечал. Потом позвонил как-то из Ленинграда, сказал, что был болен, но теперь уже все в порядке. Спросил, как они все, здоровы ли?
— Здоровы, — ответил Потрашев. — Все тебе кланяются.
Разговор, в общем, не получился: привет твоим, привет тебе… Да и много ли наговоришь за три минуты?
Переписывались они редко. Оба — и Потрашев и отец — не очень любили писать письма. Иногда звонили, то отец ему, то он отцу, перебрасывались общими словами. Отец говорил всегда:
— Я здоров. Все в порядке…
…Теперь отец умер. Он ушел навсегда, и его облик, его привычки, его трудный характер, все то, что присуще было только ему и ни в ком другом никогда уже не повторится, — все это ушло с ним.
И вместе с ним навсегда ушел первый снег, когда-то упавший на его плечи, и первый дождь, смочивший его лицо, и любовь, и вражда, и дружба. Навсегда.
Какое все-таки неумолимое, совершенное в своем первозданном значении слово — навсегда…
4
Он сел за стол, который еще в незапамятные времена из-за сломанной ножки был плотно придвинут к стене. Когда-то отец говорил:
— Есть такие люди, вроде этого стола. Стоят на месте — ничего не видать, все в порядке. А вот тронь с места — не выдержат, падают…
Стол был, так же как пол и камин, щедро покрыт пылью.
На столе лежали картонная папка и настольный календарь.
Потрашев раскрыл папку. Она была полна газетных вырезок, сколотых скрепками. Это были очерки и заметки, посвященные героическим подвигам. Потрашев увидел фотографию «небесных братьев» Гагарина и Титова, очерк о них, заметку о подвиге дружинника, поймавшего опасного преступника, рассказ о том, как трактористы спасли скот от пожара в хакасском совхозе.
«Зачем ему это все нужно было? — удивился Потрашев, разворачивая и читая все новые вырезки. — Почему он собирал их?»
Незаметно для себя он зачитался. Особенно увлек его рассказ о молодом враче станции «Северный полюс», который сам себе сделал операцию аппендицита.
«Вот бы Игорю почитать», — подумал Потрашев и тут же представил себе скучающее лицо сына, его иронически сложенные губы. Нет, Игоря ничем не проймешь, ничем не удивишь.
Потом Потрашев раскрыл календарь. Запись на первом же листке привлекла его. Он узнал острый, крупный почерк отца.
«Пойти в магазин, проверить, как работает молочный отдел».
Потрашев еще раз перечитал запись. Да, именно так: проверить, как работает молочный отдел. Вот ведь характер!
«Зайти к Кирпичеву, — читал он на следующем листке. — Завтра в семь часов. У Кирпичева с потолка течет. День и ночь стоит ведро. Безобразие».
Слово «безобразие» подчеркнуто жирной чертой.
Потрашев листал листки календаря, один за другим, и казалось, до него доносится голос отца.
«Сегодня написал о Кирпичеве письмо в «Ленинградскую правду». Так жить невозможно».
И слово «невозможно» опять подчеркнуто.
Хлопнула входная дверь. Видимо, соседка ушла куда-то.
Потрашев листал календарь.
Вот запись об этом самом Доме пионеров.
«Сегодня иду в Дом пионеров Смольнинского района. Будем читать Пришвина».
И следующий листок:
«Обязательно поговорить с Валей Славиной. Доказать ей, что так нельзя».
Да, отец был верен себе. Постоянно хотел кого-то в чем-то убедить, что-то втолковать, доказать то, что считал нужным.
Может быть, эта самая Валя Славина и звонила давеча? Та самая, которой надо доказать, что так нельзя?
Вновь зазвонил телефон. Соседки не было. И Потрашев пошел в коридор.
— Вас вызывает Синеволжск, — услышал он, сняв трубку.
Вслед за тем раздался голос сына:
— Старик, это я. Как дела?
— Никак, — сухо ответил Потрашев, чувствуя невольную досаду на сына за его голос, невозмутимо звонкий, за небрежный тон.
— Прими мои соболезнования, — бодро сказал сын. — Ну и все такое прочее, что полагается в этих случаях. Но жизнь есть жизнь. Слушай, если можно, купи мне готовальню, моя совсем уже никуда…
— И все? — спросил Потрашев.
— Пожалуй, — сказал сын. Может быть, он и хотел бы еще что-то добавить, но Потрашев, не слушая, не желая больше ничего слушать, положил трубку.
Несколько минут он стоял в темном, молчаливом коридоре, и снова, как раньше, на аэродроме, его охватило зябкое, неуютное сознание своего одиночества.
Впервые отчетливо и ясно он ощутил, что одинок.
Да, как ни странно, он, веселый, общительный, контактный, умеющий легко сближаться с людьми, одинок, как сыч. Абсолютно и неоспоримо!
Никогда раньше подобная мысль не приходила к нему. Может быть, потому, что был жив отец? Это был тот горячий, живой островок, к которому он мог прибиться всегда, в любое время, та нить, которая вела его от самого детства, от той поры до нынешних дней.
В первый раз в жизни он холодно, отчужденно посмотрел на себя со стороны и увидел благополучного, уверенного, умеющего хорошо, вкусно пожить человека, и все-таки одинокого. Безусловно одинокого.
Он не любил признавать свои ошибки, но на этот раз признался сам себе: он ошибался в отце. Он любил отца, слов нет, любил, но привык относиться к нему не то чтобы свысока, а несколько снисходительно.
Отец был, по общему признанию, неудачником, «несостоявшимся». Хотелось многого, а ничего не сумел достичь.
А он, его сын, был счастливчик, человек удачливой, легкой судьбы.
Так считали все, так считал прежде всего он сам, Потрашев.
Но сейчас он с удивлением ощутил себя обделенным. И горькая, тонкая, как игла, жалость к себе впервые уколола его сердце.
Он открыл дверь, стоя на пороге, посмотрел в глаза на портрете, встретившие его взгляд.
Тот мальчик был другим, непохожим на него, словно жил не на той планете. Тому не надо было лгать, приспосабливаться, скрывать свои мысли. А этот… о, как много, как часто приходилось ему в последние годы фальшивить, изворачиваться, лукавить и лгать, лгать…
Вот хоть вчера. Вчера он лгал, сидя в своем кабинете, лгал, глядя в лицо Лучининой ясными, открытыми глазами правдолюбца.
А ведь она была права. И он это понимал лучше других.
Сгорел дом, в котором она жила. И он распорядился переселить восемь семей погорельцев.
Шесть семей поселили в бараке, на окраине города. Лучинина была в их числе.
Она была серьезно больна — страдала открытой формой туберкулеза. И просила немного — маленькую, самую маленькую комнатку, но только в сухой квартире.
А он не дал. Он сказал ей: «Сейчас нельзя, никак нельзя, но при первой же, самой первой возможности…»
Она поверила ему, но он лгал. У него были резервные квартиры из переселенческого фонда. Две семьи получили хорошие, сухие квартиры в новом доме: семья доцента Симакова и сестра его секретарши Аллы Викторовны. А Лучининой он сказал: «при первой возможности», хорошо зная, что первая возможность представится не скоро.
Интересно, что сказал бы отец, если бы узнал об этом? Хорошенько отчитал бы его, а потом записал бы в свой календарь: «Написать в обком. Прекратить это безобразие!»