Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 65



Чтобы сильнее оттенить свое презрение, он делает неверное ударение — трогательно.

— Тебе стихи легко удаются, — замечаю я.

— В том-то и дело, а особенно плохие стихи, их можно километрами писать, знай навертывай строчку за строчкой, никакого труда. Потом вижу, ко мне все попрошайки и лодыри просто валом валят, — такой я у них популярный человек стал — куда там!

Он опускает голову. На макушке торчат вихры, совсем как когда-то, в детстве, и шея тоже по-мальчишески тонкая, загорелая. Должно быть, его любят. Интересно, как зовут его ребята в школе. Егор? Или по имени-отчеству? У него, как у меня, отчество «Федорович», по имени Федора Кузьмича. Нас обоих вывезли в ту пору из Ленинграда без всяких документов.

— Нечего теперь грызть себя, — назидательно говорю я.

Но он оставляет мои слова без внимания.

— Конечно, зарабатывал я здорово. За один день мог свободно и две и три сотни огрести. А потом — всё: с этим, решил, покончено раз и навсегда.

— Это почему же? — спрашиваю я.

Егор краснеет. До сих пор ему присуща эта особенность — внезапно краснеть.

— Все из-за него опять-таки, — Егор кивает наверх, туда, где примерно находится кабинет Федора Кузьмича.

— Как-то Федор Кузьмич был у нас в Рыбинске, он с ребятами в туристский поход ходил, ну и, само собой, зашел ко мне. «Что делаешь, спрашивает, как жизнь идет?» Увидел у меня тетрадку на столе. «Стихи по-прежнему пишешь?» — «Пишу, говорю, в свободное время». А в этой тетрадке у меня настоящие стихи были, не халтура, вроде той, что я тебе прочитал, а такие, все-таки малость получше.

Егор снова краснеет. Не любит хвалить себя.

— Тогда он говорит: «Дай мне почитать…»

Улыбка озаряет лицо Егора.

— Дал, конечно, а через неделю, гляжу, в нашей районной газете мои стихи из этой тетрадки напечатаны, и фамилия и имя мое полностью выведены. Все как есть напечатали, ни одной строки не выкинули, только название другое, у меня было «Осенние напевы», а в газете просто назвали «Осень». Прочитал я — глазам не верю. Несколько раз перечитал, всем учителям показал, ребятам в школе, все меня поздравляют, ребята даже стихи эти из газеты вырезали и в школьную стенгазету наклеили. Я, конечно, сразу понял, кто эти стихи в газету переслал, и вдруг так мне стыдно стало, просто утопиться впору, вдруг, думаю, он узнает о том, что я всякие слезницы пишу, что тогда?

Егор оглядывается на дверь.

— В общем, я ему ничего не сказал, и ты, смотри, не говори.

— Не скажу, — обещаю я.

Мы выходим из комнаты, идем в сад.

Дорогой Егор говорит мне:

— Федор Кузьмич хочет, чтобы я в Литературный институт поступил. На заочное отделение. А я чего-то боюсь, вдруг не примут. У меня примерно с десяток тетрадей наберется, а все как-то боязно кому-нибудь показать. Только ему однажды и показал… А с Леной у нас, видно, ничего уже не получится, — помолчав, неожиданно говорит Егор. Должно быть, думал в этот момент о Лене и сам ответил своим мыслям.

Кто-то торопливо бежит за нами. Надежда Поликарповна. Поводя плечами, она замедлила шаги.

— Федора Кузьмича не видели?

— Нет, а что?

— Нигде его нет, просто обыскалась…

— Когда мы уходили, он был в зале, — говорю я.

— Да, — подтверждает Егор. — Я ему письмо отдал, и мы ушли.

— Письмо? — Надежда Поликарповна вопросительно смотрит на него: — От кого письмо?

Егор пожимает плечами:



— Не знаю. Мне почтальон на улице передал. По-моему, ленинградский штамп…

— Ленинградский, — машинально повторяет Надежда Поликарповна.

— Наверно, от Васи Волохова, — говорю я.

— От Васи? — Она медленно качает головой. — Нет, скорей всего не от него…

Мы переглядываемся с Егором. Может быть, и в самом деле совсем не от Васи, а от жены Федора Кузьмича.

Мы все знаем эту историю. Да и трудно было бы не знать, она прошла на наших глазах. Правда, к тому времени, когда мы появились в «Розе ветров», Федор Кузьмич уже был один. Но на стене в его кабинете до сих пор висит ее портрет.

Он, видимо, сильно любил ее, и мне думалось, когда я смотрел на ее лицо, что такую женщину нельзя не любить. Пусть она будет вздорной, злой, глупой, пусть, — все равно, не любить ее невозможно — до того красива!

Так думал я, когда мне было шестнадцать лет, и так, должно быть, было и на самом деле: она была избалована общим вниманием, постоянным успехом и в конце концов, прожив несколько лет с Федором Кузьмичом, неожиданно бросила его.

Лишь спустя два дня стало известно, что она уехала в Москву с каким-то инженером, приехавшим в командировку в наш город.

Федор Кузьмич долго не находил себе места, не спал ночами, на письменном столе в его кабинете росли груды листов, сплошь изрисованных зайцами.

Он стал замкнутым, угрюмым и раскрывался полностью лишь с Надеждой Поликарповной. С ней одной он часами говорил о жене, вспоминал о том, как она говорила, смеялась, какие у нее были привычки, манеры, особенности, — и все это так, словно не было жестокой, незаслуженной обиды, словно она вот-вот вернется к нему.

Он и в самом деле ждал ее, верил, что она вернется. Вечерами часто выходил за калитку, стоял, вглядываясь в даль, вздрагивая при звуке чьих-нибудь шагов.

В свободные часы шел на пристань встречать пароходы и пристально рассматривал лица пассажиров, сходивших с мостков.

Потом приходил домой и снова без устали говорил о ней с Надеждой Поликарповной, и та утешала и уговаривала его.

Все в «Розе ветров» знали о том, что Надежда Поликарповна любит его. Все, кроме него самого.

Странное дело, но даже мы, ребята, умеющие во всем подмечать сметное, никогда не смеялись над этой некрасивой, мужеподобной женщиной, над ее любовью, такой трогательной и чем-то немного смешной.

Каждый день она ставила в кабинет Федора Кузьмича свежие цветы, меняла бумагу на его столе, и я подозреваю, что листы с зайцами не выбрасывались, а бережно сохранялись ею на память. Ей было дорого все, что так или иначе исходило от него, даже боль, которую он, неведомо для самого себя, причинял ей.

Шли годы, оба они, незаметно для себя, старились, но она была неизменно внимательна к нему, старалась, чем могла, оградить его от бытовых и хозяйственных забот, никогда ни в чем не перечила ему, и его слово было и осталось для нее законом. А он принимал все как должное.

Он не был эгоистом. Нет, он просто даже и в мыслях не мог себе представить, что она любит его.

Сам он был однолюб, и, кроме жены, не любил ни одной женщины. Она навсегда осталась для него единственной любимой.

Но за одно он был благодарен Надежде Поликарповне — за то, что только с нею мог говорить о жене. И он говорил без конца, и слушал то, что она говорила, и, наверное, ему становилось немного легче.

Спустя несколько лет он получил от жены письмо. Письмо было коротким, без обратного адреса. Жена писала, что она живет в Москве, счастлива и хочет, чтобы и он был счастливым.

Федор Кузьмич показал тогда письмо Надежде Поликарповне, вместе с ней перечитал немногие строки и решил, что жена уже не вернется к нему. Надежда Поликарповна, подумав, согласилась с ним.

Он стал спокойнее, безотрадная уверенность лишила его последней надежды, но зато вместе с надеждой кончились и дни бесплодных ожиданий.

Однако через два года пришло еще одно письмо, уже из Ленинграда. Это письмо было куда более пространным. Она осталась одна, с мужем разошлась, чувствовала себя одинокой, несчастной и мечтала о том, чтобы Федор Кузьмич принял ее обратно. А адреса снова не было.

Он опять стал ждать ее и вечерами опять выходил на пристань встречать пароходы.

Но она все не ехала, и, не зная ее адреса и новой фамилии, он не мог поехать за ней, привезти ее. В конце концов он до того извелся, что вовсе перестал спать, по целым ночам вышагивал у себя в кабинете, и Надежда Поликарповна опять не отходила от него.

И вот спустя много лет новое письмо. От нее ли? Никто не знает.