Страница 23 из 116
Порой она сама себе удивлялась. В сущности, прошло немало времени, пора бы уже привыкнуть, а она не могла. Ночами подолгу лежала без сна, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами.
Иной раз начинала громко говорить — и за себя, и за него, Владика, благо была в комнате совершенно одна. Спорила, убеждала, доказывала, наконец, ругалась и замолкала, не убедив ни себя, ни его.
Часто, идя по улице, она ловила себя на том, что все время разговаривает с Владиком, пытается доказать ему его неправоту, неблагородство, неблагодарность.
«Так не поступают! — мысленно восклицала Зоя Ярославна. — Неужели ты не сознаешь свою подлость? Трусливую, непорядочную подлость?»
Он возражал:
«Каждая подлость всегда непорядочна».
«Твоя — особенно, — парировала она, — твоей нет прощения, нет и не будет!»
Она кипела от негодования, но и он не сдавался, спорил с нею, опровергая ее слова, даже злился, даже пытался ничего не отвечать, понимая, что это всегда особенно злит — молчание, но все-таки ей удавалось убедить его, и он униженно просил прощенья, он умолял ее забыть все его прегрешенья и начать жизнь с новой страницы.
«Начнем все сначала, с новой, чистой страницы», — говорил он, а она медлила, ничего не говорила в ответ…
Ах, это все была игра, глупая, смешная, детски беззащитная, никчемная игра. Никто ни с кем не спорил, никто никого ни о чем не просил, не умолял. Она была одна-одинешенька, наедине со своим горем, со своей неизбывной бедой, о которой, как ни старалась, никак не могла позабыть. И с Владиком она так ни разу не встретилась, и он ничего не сказал ей, не повинился и не объяснил, как это все получилось.
Студентов было всего семь, три девушки и четыре парня, все четверо из Сибири и с Дальнего Востока.
Самый способный, как считала Зоя Ярославна, был Юра Гусаров, сибиряк из Иркутска, коренастый, густые черные волосы, целая шапка волос, узкие темные глаза, тугая, желтоватая, чуть розовеющая на скулах кожа, немного похож на корейца, хотя исконный русский; большие, как бы взятые от кого-то чужого руки, крепкие ладони, длинные, ловкие пальцы.
«Вот это будет врач, самый настоящий», — часто думала Зоя Ярославна, глядя на Юрино всегда озабоченное, хмурое лицо, на его чуткие, ищущие пальцы, которые вдруг становятся очень спокойными, уверенными во время пальпации больного.
Характер у Юры был, как ей думалось, железный, тоже немаловажное качество, особенно для врача. Правда, говорили, что Юра излишне неравнодушен к женщинам, предпочитая постарше его самого годами и непременно блондинок. Если сумеет вовремя остановиться, перестанет чересчур увлекаться женщинами, то наверняка будет отличным, может быть, даже выдающимся врачом.
Они вошли все вместе в двенадцатую палату, Зоя Ярославна впереди, за нею студенты.
Больные, лежавшие на койках, разом приподнялись.
Приход врача, да еще со студентами, всегда событие, даже развлечение, особенно отрадное в нудной, тоскливой атмосфере больницы.
Зоя Ярославна окинула взглядом палату, остановилась на Бочкаревой, рослой, румяной толстухе, цветущей с виду, но на самом деле серьезно и неизлечимо больной. Бочкарева, надо отдать ей должное, к своим многочисленным хворобам относилась спокойно, не без юмора называя себя «мешок болячек».
Румяная, на щеках родинки, в вырезе ночной сорочки круглая, сливочно-белая шея, Бочкарева лежала, опершись на локоть, глядя в окно голубыми, как бы лишенными какого бы то ни было выражения глазами.
— Вот, — сказала Зоя Ярославна, — мы опять, Мария Петровна, по вашу душу…
Фаянсово-голубые глаза равнодушно глянули на Зою Ярославну.
— Ну что ж, — Бочкарева пожала наливными плечами, — извольте, я вся перед вами.
Зоя Ярославна села на стул возле ее постели, откинула одеяло, открылся большой, вздутый живот, выпиравший под тонкой тканью сорочки.
Бочкарева привычно, уже никого не стесняясь, подняла сорочку, студенты сгрудились вокруг нее, а она безмятежно глядела на свежие, молодые лица, не чувствуя себя униженной и не удивляясь: ей приходилось частенько лежать в больнице, так что осмотры студентов уже были ей не в диковинку.
«Наверное, такой вот и нужно быть, — думала Зоя Ярославна, поглядывая на Бочкареву. — Никого не стесняться, спокойно и безмятежно переносить все обследования. Быть покорной, предоставить событиям идти своим чередом…»
В то же время Зоя Ярославна продолжала терпеливо, заученными движениями ощупывать живот, печень, селезенку Бочкаревой.
«И мне тоже следует покориться, перестать отчаиваться, перестать мечтать о том, чего никогда не будет…»
— Вот тут больно, — прервала ее мысли Бочкарева. — Вот сейчас вы надавили — и так заболело вдруг…
Зоя Ярославна мгновенно отдернула руку. Горячий, беспощадный стыд обжег ей щеки, даже спине стало жарко, словно облили крутым кипятком.
Ей довелось однажды побывать на лекции знаменитого кардиолога, которого чтил весь мир. Это был уже старый, но еще бодрый человек, страстно любивший свое дело. И вот что он сказал в самом начале лекции:
«Врач, думающий о посторонних предметах перед лицом болезни, не имеет права называться врачом. Это скорее ремесленник, халтурщик, чтобы не сказать еще какого-либо более крепкого слова…»
Разом все было забыто. Владик, его предательство, ее страдания, бесконечные мысленные препирательства и споры с ним…
— А вот так больно? — она снова надавила на живот Бочкаревой.
— Еще как!
Зоя Ярославна подняла голову, встретилась взглядом с глазами Юры Гусарова.
— Hepar?[1] — спросил Юра.
— Полагаю, что да, — вскользь ответила Зоя Ярославна. — Давайте вы обследуйте…
Она встала с постели, он сел на ее место; она любовалась отточенными движениями его больших, сильных рук. Поистине руки врача! Чуткие пальцы, каждый жест выверен, четок, а это для врача, пожалуй, самое главное. И еще — непритворная заинтересованность своим делом, все это у него есть, не отнимешь.
После Юры живот Бочкаревой пальпировали остальные студенты, особенно старалась Альбина Мезенцева, некрасивая носатая девица, на тощих бедрах дорогие иссиня-серые джинсы, из-под белого халата виднеется край бархатного пиджака. Вот из Альбины, как бы она ни старалась, не получится настоящего хорошего врача. Зоя Ярославна была уверена, Альбине чересчур легко, вольготно живется, а это, как ни странно, в какой-то мере пагубно для врача, подобный modus vivendi[2] гасит все стремления, весь тот жар души, который необходим врачу, если не в течение всей жизни, то хотя бы в первой ее половине.
Говорят, Альбина — дочь какого-то важного деятеля науки.
«Опять, — с досадой прервала себя Зоя Ярославна. — Опять я о чем-то другом, ненужном. Да что это со мной нынче?»
— А ну, девушка, осторожнее, — сказала Бочкарева. — Не чурку деревянную мнете, а человека, покамест живого…
Альбина испуганно отдернула руку.
— Простите, неужели я сделала вам больно?
— Еще как сделала, — ответила Бочкарева. — Вас бы так…
Круглые голубые глаза ее с наслаждением смотрели на Альбину: опустив голову, сгорбившись, Альбина выглядела какой-то особенно несчастной, неприкаянной; Зое Ярославне стало жаль ее. Ну и язва же эта самая Мария Петровна, нет для нее большего удовольствия, чем уколоть кого бы то ни было, обидеть как бы ненароком, высмеять хорошенько. Может быть, раньше она не была такой, а стала из-за болезни? Бывает порой, что люди больные, увечные, несчастные становятся злыми и недоброжелательными.
Зое Ярославне вспомнилась старая гардеробщица, о ней говорили, что она работает в мединституте чуть ли не со дня его основания.
Звали ее смешно, необычно — Павлания, студенты, само собой, переиначили ее имя, называли ее Павлиния. Она считала себя истинным знатоком медицины, когда ее спрашивали, имеет ли она врачебное образование, отвечала с важным видом:
— Законченного у меня нет, но вообще-то я имею самое тесное отношение к медицине.