Страница 3 из 39
Я пью чай из своей любимой розовой, в горошек чашки, а бабушка тем временем заводит патефон. Патефон переделан из древнего граммофона дедушкиными золотыми руками, потому, наверное, его надо долго заводить.
Почему-то он напоминает мне старинный телефон, который иной раз приходится видеть в кинокартинах; там тоже имеется ручка, и ее следует настойчиво крутить до отказа, пока не ответит телефонистка.
Больше всего я люблю слушать цыганские романсы в исполнении Тамары Церетелли. У нее низкий, почти мужской голос, иногда голос ее звучит сильно и громко, иногда замирает до шепота.
Особенно мне нравится романс «Дорогой длинною». Медленно, спокойно Тамара Церетелли начинает:
Потом голос ее разрастается, ширится, набирает силу. Она поет:
А в конце уже тихо-тихо, чуть ли не шепотом:
Я представляю себе Тамару Церетелли очень высокой, царственно красивой, этакой королевой с орлиным взглядом и плавной поступью.
— Да нет, — улыбается бабушка. — Я ее как-то видела на Воробьевых горах. Мне ее показали, маленькая такая, толстая, волосы черные и седая прядь над самым лбом…
Наслушавшись всласть, я беру журналы, лезу на печку, там дедушка приспособил лампочку на шнуре, и лежу, читаю в тепле, потом засыпаю и сплю до утра, до того часа, когда бабушка начинает меня будить, а я зарываюсь головой в подушку и мычу с закрытыми глазами:
— Сейчас… Сию минуту…
Бабушка стаскивает с меня одеяло, а дедушка бреется, стоя перед зеркалом, и укоризненно качает головой:
— Ей, наверно, снится, что она в деревне…
— Наверно, — соглашается бабушка. — Где же еще можно на печке спать?
— Сейчас заберусь и за ноги стащу, — грозит дедушка.
Дедушка мой человек примечательный. Помню, прочитала я рассказ Лескова «Левша» и сразу тогда подумала: точь-в-точь дедушка. Он умел решительно все: чинить, строить, ремонтировать, даже, кажется, шить и вышивать и наверняка сумел бы подковать блоху не хуже знаменитого «Левши. Что бы у кого из соседей ни случилось — засорился ли дымоход, погасло ли ни с того ни с сего электричество, сломался велосипед, не действует водопровод, провалились доски пола, развалилась собачья конура, протекает крыша, — со всеми бедами шли к дедушке, и он никогда никому не отказывал.
Дедушка работал слесарем в мастерской на бегах.
Иные удивлялись, он мог бы устроиться куда лучше, выгодней для себя, но дедушка не хотел уходить: он любил лошадей, и потому с радостью ходил каждый день на работу на бега.
Бывало, придет домой веселый, карие глаза походят на две запятые, морщинки разбежались от висков.
— Что? — спросит бабушка. — Победа?
— Еще какая!
Дедушкин голос звучит ликующе.
— Как я и говорил, Сильва пришла первой и в дубле и в ординаре. Стало быть, следует пропустить баночку за Сильвину победу.
В торжественный день дедушка не забывал выпить рюмку-другую.
Зато каким удрученным, поникшим возвращался он с работы тогда, когда любимая его лошадь проигрывала!
Бабушка, хорошо изучившая его за полвека совместной жизни, ни о чем не расспрашивала, понимая все как есть с одного взгляда.
Дедушка ложился на кровать, лицом к стене, но не спал, протяжно вздыхая. Наконец, не выдержав, поворачивался на другой бок, окликал бабушку:
— Ты где, старуха?
— Вот она я, — отвечала бабушка.
— Плохо дело, — говорил дедушка. — Маргаритка дала сбой, и Тюльпан подвел, оба сразу…
Бабушка сочувственно качала головой, потом спрашивала:
— Хочешь чайку горяченького?
— Тебе бы только чайку! — ворчливо отвечал дедушка. — Вселенское лекарство — чаек горяченький!
Однако, покряхтев и поворчав, садился за стол, долго, с удовольствием пил чай, а после подробно рассказывал, как и почему Маргаритка, кобыла чистейших кровей, дала сбой и подвел непобедимый орловец Тюльпан.
К слову, дедушка никогда не играл на бегах. Когда-то, тому уже много лет, поставил он на какого-то фаворита, которому все предсказывали победу, и… проиграл. Фаворит пришел пятым.
На дедушку это поражение так подействовало, что он даже заболел. Дедушка не был жадным, он вообще не придавал значения деньгам, финансами в их доме заправляла бабушка, отменная, экономная хозяйка. Но он от природы был так задуман, что не любил проигрывать, даже в лото.
С того дня дедушка уже никогда и рубля не поставил ни на одну лошадь, хотя случалось, его подбивали друзья-приятели, да и сам понимал — одна ставка может принести немалый выигрыш, и все-таки держался, стоял на своем.
— Я лошадей не из корысти люблю, — говорил.
Бабушка была умнее дедушки, но старалась не показывать своего превосходства. Напротив, часто спрашивала у него какого-либо совета, хотя привыкла сама все решать и, конечно же, поступала так, как ей того хотелось, но дедушке говорила:
— Все сделано по-твоему. Разве не видишь?
И дедушка соглашался с нею:
— Разумеется, вижу.
От дедушки обычно скрывалось то, что могло бы как-то омрачить его.
— Он слабый, — говорила бабушка. — Ломкий, одним словом.
Теперь, спустя годы, я думаю, что бабушка ошибалась, не такой уж он был слабый и ломкий.
Но так повелось в семье: бабушка все трудности охотно взваливала на свои плечи, оберегая дедушку, и потому дедушка постоянно был уверен, что все хорошо и в его семье, и в семье дочери — моей мамы.
А бабушка, та знала многое, если не все, но не говорила о том никому.
Лишь спустя несколько лет я как-то разговорилась с бабушкой. Я уже окончила институт, начала преподавать немецкий язык в школе. Бабушка к тому времени жила одна, дедушка лет пять как умер.
Бабушка тогда сильно сдала, но голова по-прежнему оставалась светлой. Я приходила к ней, и бабушкины глаза неизменно радовались мне. С трудом, упираясь руками, она вставала со стула:
— Будешь чай пить?
До сих пор помню… Сидим мы с бабушкой за столом. Горячие оладьи со сметаной, только-только из печки, соленые огурчики, маринованные опята, и над всей этой вкуснотой шумит, пыхтит, исходит паром старинный самовар, памятный мне с раннего детства. Бабушка, улыбаясь, глядит на меня, а я уплетаю все подряд — оладьи со сметаной, огурчики, грибы, пью чашку за чашкой хорошо заваренный чай (почему из самовара чай вкуснее?), облизываю с ложечки земляничное, любимое бабушкино варенье.
Как начался тогда у нас разговор о самом горьком и сокровенном, теперь и не вспомнить. Помню только, как бабушка сказала:
— Это же дело прошлое, к чему ворошить?
Я сказала:
— Не могу ничего забыть.
— Надо, — строго наставительно произнесла бабушка.
Однако мне показалось, в голосе ее нет жесткой, обдуманной уверенности.
— Почему надо? — спросила я.
Она промолчала. Лицо ее на миг страдальчески сморщилось.
Я поняла: и ее это грызло, так же как и меня, грызло, жгло, точило, не давая покоя.
И тогда я не выдержала. Нелегко, совсем нелегко дались мне долгие годы упрямого молчания, ставшая привычной боязнь, чтобы не дошло до мамы, чтобы она ненароком не догадалась, не узнала, не почуяла…
Слова слетали с моих губ, жестокие, неистовые, отчаянные. Я проклинала отчима, который в ту пору был уже мертв, проклинала негодяйку, с которой он обманывал маму, слезы душили меня, я кричала на бабушку:
— Можешь ли ты понять, чего мне это все стоило? Ведь когда началась вся эта грязь, мне не было четырнадцати…
Внезапно я оборвала себя. По бабушкиным щекам лились слезы. Они лились одна за другой, неслышно, тихо, словно бы помимо ее воли, так вот, сами по себе.