Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 39



Я не знала, что́ сказать. И не знала, что́ посоветовать, чему научить.

— Очень боюсь старости, — сказала Галя, вынув новую папиросу. — Старость — это одиночество, а одиночеством я и так сыта по самое горло!

Закурила, задумчиво следя за голубым, слоистым дымом.

— Сколько их уже у меня было! И один похож на другого. Каждый придет, прошастает по коридору, чтобы его никто не увидел, этого они все, как один, боятся, а после выскочит из подъезда, поднимет воротник повыше и скорее побежит подальше, а сам оглядывается — вдруг жена его выследила? А я все одна. И в праздник одна, и в будни одна. Он с женой в кино, а я с подругой или вовсе ни с кем и только дни считаю, когда он снова заглянет, и так с каждым получается, кого ни возьми.

Украдкой я глянула на часы. Мне уже пора было ехать.

Но Галя продолжала говорить дальше:

— Я вот что придумала. Я тоже теперь решила иначе действовать. Он придет ко мне, скажет, как всегда, что ему некогда, времени в обрез, а я ему тут же: «Милый мой, я тоже прямо как на иголках, мне до того некогда!»

Должно быть, вообразив себе, как это все будет, Галя засмеялась не без злорадства.

— Пусть тогда тоже раз в жизни и обо мне подумает! Пусть помучается, поревнует, куда это я тороплюсь. Верно?

— Верно, — сказала я и, уже не скрываясь, снова поглядела на часы.

— Тебе что, тоже некогда? — спросила Галя.

— Да, вроде того.

— Всем некогда, одной мне делать нечего, — сказала она.

— Разве вы не работаете?

— Работаю, конечно, с прошлого года перешла в райисполком, но мне сегодня к одиннадцати.

— А мне сейчас надо ехать по делам.

— Слушай, Валя, что я тебя попрошу… — Она замялась. — Ты не обидишься?

— Нет, а что?

— Если откажешь, я тоже не обижусь.

— О чем вы говорите?

— Дай мне кусочек сала с собой.

— Господи, да берите, конечно!

Она спросила обрадованно:

— Правда? Можно?

— Конечно, можно. Отрежьте сами.

— А тебе не жаль?

— Нет.

Она отрезала три тоненьких ломтика.

— Это для него. Угощу, когда придет. Он очень сало любит.

— Возьмите еще заварки.

Я отсыпала ей ложечку заварки.

Галя широко улыбнулась:

— Я ему сегодня пир устрою! Сегодня я ему еще ничего не скажу, а в следующий раз, как придет, сразу же огорошу, так прямо в лицо и выложу: «Прости, милый, мне очень некогда». Что тогда скажет? А?

Глаза ее блестели, словно видела она сейчас не меня, а того, с кем собиралась встретиться. Морщинки возле глаз казались глубже, все ее сорок тщательно скрываемых лет как бы разом вылезли наружу.

Как только Галя ушла, Иван Владимирович снова появился на кухне.

— Ну что? Наслушалась всяких баек?

— Было дело. А вообще жаль ее, какая-то она неприкаянная.

— У меня от нее морская болезнь.

— И все равно жаль ее, — повторила я. — И Кот, помню, тоже всегда жалел ее.

— Кот всех жалел.

— Я ухожу, — сказала я.

— Возьми, — он протянул мне ключи. — Может, придешь раньше меня.

— А вы когда будете?

— Наверно, к вечеру. У нас сегодня общее собрание ткацкой фабрики. А ты?

— Я тоже буду к вечеру, — сказала я.

Дом стоял на Вокзальной улице. С виду самый обычный дом, два окна на улицу, два сбоку, палисадник, чахлый забор и снег, снег кругом, в палисаднике, на крыше, на заборе…

Я вошла в калитку. Из будки, которой я вначале не заметила, ко мне бросилась черная пушистая дворняжка. Сперва хорошенько облаяла, глядя прелестными выпуклыми, совсем не злыми глазами, потом завиляла хвостом и подошла ближе. Почувствовала, что я люблю собак.

На крыльцо вышла девушка, одетая в стеганку, прикрикнула на собаку:

— Час, а ну перестань, слышишь?

— Что за смешное имя, — сказала я. — Почему Час?

— Это брат так назвал его, он нашел щенка года три назад в лесу в час ночи. Вот потому и Час…

Чем дольше я смотрела на нее, тем лицо ее все больше казалось мне знакомым. И вдруг я поняла: это же, очевидно, сестра Сергея Кукушкина.

— Вы что, к нам? — спросила она.

— Мне нужно к Кукушкиным.



— Идемте. Мы и есть Кукушкины.

Я прошла вслед за ней в сени. На стене висел велосипед с выгнутой, должно быть, не раз чиненной рамой.

«Наверно, велосипед Сергея», — подумала я.

— Сюда идите, — сказала девушка, раскрывая дверь.

Небольшая комната встретила меня отрадным после мороза теплом. Топилась печь, облицованная кафельными плитками, белыми и голубыми. Почему-то мне подумалось, что Сергей сам укладывал плитки.

Возле дверцы, в которой уютно трещали дрова, стояла женщина, уже немолодая, в темной вязаной кофте. Отблеск огня окрасил ее лицо в розовый цвет или, может быть, лицо ее вспыхнуло при виде меня?

Так вот какая она, мать Сергея Кукушкина…

Она разглядывала мою шинель, серую бобриковую ушанку, а глаза ее, широко расставленные, схожие по цвету с глазами сына, как бы вбирали меня в себя, и я шагнула к ней, а она молча стояла возле печки и только смотрела, не опуская глаз. И сестра тоже смотрела на меня.

Наконец мать спросила:

— Вы кто? Оттуда?

Я кивнула.

Сестра подвинула мне стул.

— Разденьтесь, — сказала она. — Здесь тепло.

Я сняла шинель, и она взяла ее, повесила на крючок возле двери.

— Значит, ты была там вместе с Сережей, — сказала мать.

Села за стол, и я села напротив нее.

— Мы прошлым летом получили письмо…

Глаза матери были совершенно сухие. Сестра стала рядом с матерью, положив руки на ее плечо.

— У нас многие говорят, — сказала сестра, — на фронте бывает всякое: напишут, что погиб, а на самом-то деле…

Я не ответила ей. И мать поняла, что я знаю, как все было.

— Ты мне все расскажи, слышишь? — сказала она.

— Сережа погиб, — сказала я, — утром пятого июля сорок второго года.

Сестра вдруг всхлипнула, но мать строго сказала:

— Замолчи, Ольга!

Глянула на меня:

— Сама видела?

— Да. Он спас меня и погиб. От мины.

— Как же это все случилось?

— Он упал на меня и закрыл собой…

Мать встала, подошла к комоду, выдвинула ящик, вынула письмо в измятом конверте.

Раскрыла конверт, прочитала негромко:

— «Ваш сын погиб смертью героя за свободу и независимость своей Родины…»

Ольга заплакала. Должно быть, слова прочитанные матерью, как-то по-новому обожгли ее или просто ей подумалось, вот перед нами та, из-за которой погиб Сережа.

А мать не заплакала. Бережно сложила письмо, сунула его обратно в ящик комода. Я думала: что-то она сейчас чувствует? Вражду, ненависть, обиду за то, что я осталась жить, а его уже нет, никогда не будет…

Она снова села за стол.

— Ты дружила с Сережей?

— Да.

Сама не знаю, как вырвалось у меня это «да».

— Может, еще до войны дружила?

— Нет, мы познакомились на фронте.

— Он нам писал, что у них в части есть одна девушка. Стало быть, это ты?

Я кивнула.

О какой девушке писал Сережа? Не все ли равно, теперь уже не узнать…

Но я решила держаться до конца. Наверно, думала я, им обеим будет легче жить дальше, сознавая, что Сережа успел полюбить кого-то там, на фронте.

Опустив голову, мать разглядывала узоры клеенки, покрывавшей стол, красные и серые, уже порядком стертые от времени. Она была, вероятно, немного старше Гали, но Галя судорожно боялась старости, а мать, видно, решилась и шагнула в старость без страха. Или, вернее сказать, просто не думала о близкой старости, потому что ей было не до того.

— Расскажи мне еще раз про Сережу.

Я молчала. Мать сказала сурово:

— Ты не думай, мы, Кукушкины, сильные, все выдержим.

Она слушала меня, не проронив ни слова. Потом сказала дочери:

— Поставь-ка чайник. Будем чай пить.

Сколько буду жить, никогда не забуду, как мы сидели втроем и пили чай.

Мать подала мне чашку первой:

— Это его чашка. Никто из нее не пьет, а тебе можно.