Страница 5 из 64
— Ладно, отдадите в другой раз, когда будут деньги, — говорила она.
Семен относился к отцу ровно, может быть, даже равнодушно, но мать он любил необычайно; иные ребята подсмеивались над ним за то, что он ничего не делал, не спросив у мамы, за то, что он, такой обычно невозмутимый, не мог скрыть своего беспокойства, если она где-нибудь долго задерживалась.
Ростик сказал ему как-то:
— Ты типичный маменькин сынок.
Семен не успел ничего ответить, Витька резко одернул Ростика.
Витькина мать умерла в прошлом году, и он тяжело переживал ее смерть.
— Ты счастливый, — сказал Витька Семену, сказал спокойно, без зависти. — У тебя мать живая. Это счастье.
— Да, счастье, — согласился Семен.
Отец Семена, Дмитрий Петрович, был вроде бы неплохой человек, ласковый, улыбчивый, одинаково приветливый со всеми, но меня утомляли его бесконечные улыбки; он улыбался, а мне думалось, что все в нем лжет: и узкие, шоколадного цвета глаза, и суетливые, не знавшие покоя руки.
Может быть, потому, что он работал на кондитерской фабрике, казалось, от него постоянно пахнет приторным запахом ванили и сахарной пудры.
У Дмитрия Петровича была манера говорить поговорками. Витька сказал про него однажды, что он изъясняется лозунгами, словно цитирует статью в газете.
Стоило мне прийти к ним, как Дмитрий Петрович тут же начинал:
— Катюша пришла! Гость в дом — радость в дом!
И улыбался, а мне не хотелось отвечать на его улыбку.
В последнее время его стали иногда встречать с кассиршей из кино «Великан», что на Серпуховской площади.
Кассирша была тощая блондинка с тяжелой челюстью, брови ее были выщипаны по тогдашней моде, а яркий рот обрисован темно-красной помадой в виде сердечка.
Она носила очень короткие платья и граненые, кораллового цвета бусы. Летом она прикрывала лицо газовой косынкой, чтобы не загорать; когда она выдавала билеты, ногти на ее руках так и бросались в глаза — длинные, ярко-розовые и такие блестящие, что тоже казались гранеными, как бусы.
Однажды мы с Семеном и Витькой сговорились поехать кататься на речном трамвае.
Мы зашли за Семеном, но он отказался:
— Не могу, ребята, тут мне книгу очень интересную дали на два дня, а я еще и половины не прочитал!
— Что за книга? — спросил Витька.
— «Королева Марго».
— А может, все-таки пойдем? — спросил Витька.
Семен отрицательно покачал головой.
— Он человек каменный, — сказал Витька. — А у каменного человека слово каменное. Раз сказал — нет, значит, нет!
Елена Прокофьевна поглядела на сына:
— Да ну его, это он меня не хочет оставлять, думает, не понимаю?
— Я? — удивился Семен. — Почему это не хочу?
— Отца дома нет, он на собрании, совсем замучили человека: что ни день — собрание или совещание, дома побыть не дадут.
Она вздохнула.
— Жалко его, люди завидуют, сладкая, дескать, работа, захочешь — ешь шоколад или конфеты сколько угодно, а он устает до того, что и представить себе трудно…
Она взглянула на часы.
— Вот глядите, уже половина шестого, а у них, должно быть, собрание часов до десяти затянется, и сиди там не евши…
Семен широко распахнул перед нами дверь.
— Прошу, — сказал он вежливо.
Мы вышли.
— Странное дело, — сказал Витька задумчиво, — по-моему, мы с ним вместе эту самую «Королеву Марго» читали года два назад…
Мы сели в трамвай возле Чугунного моста. Неяркий закат отражался в розовой воде Москвы-реки. Ветер бил в лицо.
— Вот так бы ехать и ехать, — сказала я Витьке, — и чтобы кругом вода и ветер. Хорошо, правда?
— Правда, — ответил Витька, подставляя лицо ветру.
Внезапно я почувствовала на себе чей-то взгляд. Казалось, меня толкнули и приказали: «Оглянись!»
Я обернулась. На самой задней скамейке, тесно прижавшись друг к другу, сидели Дмитрий Петрович и кассирша из кино «Великан».
Она улыбалась, что-то шептала ему на ухо, а он рассеянно слушал, не сводя с меня глаз. Я посмотрела на Витьку и сразу поняла: он тоже видел их…
Все было так, как раньше, как минуту назад: и ветер, бивший в лицо, и розовая гладь реки, от которой несло прохладой, и закат, догоравший где-то за Воробьевыми горами, и все было совсем по-другому…
— Давай вылезем и пересядем на другой трамвай,--сказал Витька.
— Хочу домой, — сказала я.
Мы вылезли на пристани «Парк культуры», остались ждать встречного трамвая.
Кто-то подошел к нам, стал рядом. Дмитрий Петрович.
— В парк гулять? — спросил он, улыбаясь.
— Нет, мы хотим домой поехать, — сдержанно ответил Витька.
Узкие, шоколадного цвета глаза Дмитрия Петровича ласково оглядели меня.
— Как ты вытянулась, Катюша! Я ведь тебя эконькой помню, — он показал рукой, — и каждый день вижу, не замечаю, а тут глянул — смотрю: выросла, похорошела, совсем другая стала. Молодое растет, старое старится, не так ли, ребятки?
Он выжидательно обвел взглядом меня и Витьку. Губы его напряженно улыбались. Каждое слово его, казалось, источало назойливый запах ванили.
Он подошел совсем близко.
— У меня к вам просьба, — сказал тихо, — вы знаете что? Вы не говорите ничего там, дома…
— Мы не из болтливых, — оборвал его Витька.
Он засмеялся, словно Витька сказал что-то смешное.
— Я знаю, дружок. Я совершенно уверен…
Подошел встречный трамвай. Я дернула Витьку за руку:
— Пошли садиться…
Мы побежали по дощатым мосткам к трамваю.
Мы сели на скамейку возле окна, трамвай заскользил по воде. Я посмотрела на пристань. Дмитрий Петрович стоял все там же, где мы оставили его, на губах застыла все та же искательная улыбка.
Я не выдержала, показала ему язык. Все равно издали ему не разглядеть, а мне на минутку стало легче. Он и в самом деле ничего не увидел. Он даже руку поднял, посылая нам привет.
— Никому ни слова, — сказал Витька, — и у себя дома тоже никому, поняла?
Я кивнула.
— Какой он липучий, настоящая помадка с цукатом…
— Тянучка, — сказал Витька. — Но все равно, ты понимаешь…
Я смотрела на воду, но уже не видела ничего: ни лодок, сновавших по реке, ни теплого, постепенно темневшего неба, ни Воробьевых гор, которые медленно уплывали назад…
Это была моя первая встреча с ложью. С настоящей, взрослой ложью, облеченной, как оно ей и полагается, в будто бы пристойную форму.
Я пыталась уговорить себя. Ведь многие люди лгут, мне и самой приходилось иной раз соврать в школе: не сделаешь урок, а потом бормочешь учителю, стараясь не смотреть в глаза, что, дескать, плохо себя чувствовала, или мама была больна, или еще что-то говоришь, понимаешь — никто тебе не верит, и совестно, и противно, и готова хоть сейчас провалиться сквозь землю…
— Это с непривычки, — говорил Ростик, умевший как никто найти самые что ни на есть достойные причины для своей лени, — привыкнешь и тоже научишься врать без запинки, как по-писаному.
А я не хотела учиться. Я переживала, когда приходилось соврать учителю, каждый раз давала себе слово больше не врать. Решиться когда-нибудь и сказать правду, вот так вот просто, откровенно: поленилась, была, скажем, на катке или в кино и потому не сумела выучить…
Но сейчас было совсем другое. Сейчас мне лгал взрослый человек, лгал, глядя мне прямо в глаза!
И вдруг я испугалась: что, если Елена Прокофьевна увидит меня и все сразу поймет?
Витька сказал:
— Я знаю, о чем ты думаешь.
— Ну и знай.
— Не надо ершиться, Катеринский, я-то ни в чем не виноват…
Он вгляделся в меня, сказал строго:
— Перестань! Слышишь?
А я ничего не могла поделать. Слезы сами собой катились по моим щекам.
— Отстань! — сказала я, злясь на самое себя. — И не разглядывай меня, я тебе не картина…
Витька отвернулся. Больше мы не сказали ни слова за всю дорогу до нашего дома.
Я встретилась с Семеном на следующий вечер.
— Хорошо покатались? — спросил он.
Я ответила по возможности небрежно, стараясь глядеть поверх его головы: