Страница 7 из 58
Он легко сходился с женщинами и беспечно забывал о них, заботясь лишь об одном — никого не обидеть, чтобы избежать возможных неприятностей и осложнений.
Иные, правда, обижались, но он умел заставить понять себя. Понять и простить. И женщины прощали ему.
А он искренне хотел все время влюбиться. Не думая ни о чем, не рассчитывая, отчаянно и бездумно.
Но ему никак не удавалось влюбиться. Как ни старался, ничего не выходило.
И тогда, в который раз, вспоминал о Тусе. И что в ней было такого, особенного? Он пробовал анализировать: подруга юности, — что ж, это, конечно, имеет свое обаяние, ну, правда, хороша собой, но ему встречались женщины куда красивее, в его вкусе, холеные хищницы с мерцающим взглядом и пышными волосами. И умнее они были, и откровенней в любви, больше знали, больше умели…
И все-таки все они как-то сливались для него, и только одна Туся помнилась так ясно и отчетливо, словно он всего лишь вчера расстался с нею.
Приехав в Москву, он демобилизовался, окончил институт связи и стал работать старшим инженером районного телефонного узла.
Работа была, что называется, не пыльной, устраивала его, при случае он мог оказывать услуги нужным, интересным ему людям — поставить телефон, установить параллельный номер, ускорить проводку кабеля, достать импортный аппарат. Ему это было нетрудно, а люди помнили об его услугах и, когда нужно было, платили добром за добро.
Отец его умер, нянька сильно одряхлела. Временами, когда он трезво и беспощадно думал о своей жизни, ему становилось жаль себя. Да, как ни странно, все кругом считали его обаятельным, счастливчиком, везуном, а сам он в глубине души жалел себя.
В сущности, он был одинок, ни к кому не привязался, никого по-настоящему не любил. И друзей у него не было в подлинном значении слова. Их заменяли нужные люди, интересные, перспективные связи. А друзей не было.
Порой снова всплывали мысли о Тусе. Но нет — на это он не мог решиться. С Тусей покончено, раз и навсегда, и самое лучшее для обоих — никогда не встречаться.
Как-то он поехал в командировку в Свердловск и там случайно познакомился с сотрудницей одного научно-исследовательского института. Она была недурна собой и, как он сразу понял, обладала уравновешенным характером. Не молоденькая, что-то около сорока. С мужем разошлась, муж сильно пил, жила вдвоем с десятилетней дочкой.
Она понравилась ему ровно настолько, чтобы не быть для него скучной и обременительной. Она была умна, а это уже немаловажно в семейной жизни, к тому же и нрав у нее был не вздорный, а покладистый и сравнительно мягкий.
Он привез ее в Москву. Нянька сразу же привязалась к ее дочке и как бы заново расцвела, с утра до вечера хлопотала по хозяйству. Он и жена днем работали, девочка училась в школе, к вечеру все собирались вместе, все было, как полагается в каждой нормальной семье.
В общем, он не ошибся, недаром многие считали его человековедом. С женой установились добрые, неутомительно ровные отношения, ее дочка звала его «дядя Яра», и он понемногу привык к девочке и даже скучал, когда она уезжала на лето в лагерь. Одиноким он себя больше не ощущал. Напротив, с гордостью признавался:
— У меня семья. Дочь-невеста, еще год-другой, глядишь — замуж выдадим…
И ему самому казалось, что в голосе его начинают звучать дребезжащие, уже старческие нотки.
И это его ничуть не огорчало. Он умел приспосабливаться ко всему, вживаться в ту роль, какую выбрал себе, и играл превосходно, даже сам начинал верить себе.
8
Первое боевое крещение Асмик получила еще в поезде, когда ехала на фронт. На их состав напали фашистские самолеты.
Осколком бомбы ранило машиниста, пожилого, болезненного человека. Рана была, как потом оказалось, неопасной, но крови вышло много. Машинист лежал под кустом, неподалеку от разрушенной станции. Примятая обугленная трава вокруг него была залита кровью, хлеставшей из раны.
Помощник машиниста, молодой парень на протезе, бегал вдоль линии и кричал:
— Врачи, кто здесь есть врачи, сюда скорее!
Первой к машинисту подбежала Асмик. Почему-то так получалось — и в школе и в институте Асмик всегда была впереди всех.
И теперь, хотя с нею вместе ехали ее товарищи-студенты, она раньше всех бросилась к машинисту.
Старик громко стонал, приговаривал:
— Вот беда… И все на меня одного… Что теперь будет?
Асмик разрезала бритвой рукав его куртки, стала быстро промывать рану перекисью водорода.
Обеспамятев от боли, машинист рванулся в сторону.
— Подождите, — сказала Асмик. — Потерпите, еще немного…
Он не выдержал, длинно, витиевато выругался.
Тампон с ватой выпал из рук Асмик. Такого ей еще никогда не приходилось слышать.
Однако она постаралась сделать вид, что ничего не произошло. Ровным счетом ничего.
Очистила рану, промыла, залила йодом. Ловко перевязала туго-натуго.
Старик покосился на свое плечо:
— Заживет, думаешь?
— Бесспорно.
Кряхтя и морщась, он с ее помощью поднялся с земли, сказал смущенно:
— Ты, дочка, не серчай на меня. Я и сам черных слов не жалую. Только уж в самом таком случае…
— Договорились, — сказала Асмик.
«Первый пациент — это как первая любовь, — писала Асмик бабушке с фронта. — Забыть его невозможно».
В каждом письме бабушка повторяла:
«Следи, чтобы у тебя всегда ноги были в тепле».
Асмик читала и усмехалась. Поглядела бы бабушка на нее, хотя бы тогда, когда их медсанбат переезжал на новое место и пришлось им всем, врачам и сестрам, всю ночь просидеть в болоте, что бы тогда написала?
Однажды, это было уже на третий год войны, на фронт приехала выездная бригада артистов. Выступали в лесу, под открытым небом. Эстрадой служил грузовик. Бледный, с напудренным лицом артист пел:
«Не страшна нам бомбежка, не страшны нам налеты, и врагов не боимся в кровавом бою!»
Асмик не выдержала, крикнула громко:
— Вранье!
Артист оборвал пение.
Асмик почувствовала, что вся залилась краской. Кажется, даже белки глаз покраснели.
И все-таки крикнула еще раз:
— Вранье! Бомбежки страшны, и самолеты тоже…
После, когда артисты уехали, она не переставала возмущаться:
— Подумать только! Такое мог написать только тот, кто никогда не был на войне! Ему не страшно, он дома, за столом, свои стишата сочиняет, а попробовал бы с наше…
Самой себе она казалась старым, испытанным бойцом. Но все равно не скрывала страха, когда начинались бомбежки. Случалось, оперировала под огнем.
А потом писала бабушке:
«За меня не беспокойся. На нашем участке фронта все время затишье».
Когда-то она хотела стать врачом. Представляла себе мысленно своих пациентов, внимательно осматривала каждого, расспрашивала, беседовала на всякие житейские темы, — одним словом, проводила психотерапию, которая так необходима больным.
И, уже учась в институте, крепко запомнила слова Павлова:
«Словом можно воскресить и убить».
Она видела себя врачом в ослепительно белом халате, в белой шапочке на голове.
Вот она подходит к койке, садится рядом, заводит долгий, душевный разговор…
Наяву была жизнь — грубая, жестокая. Голые, развороченные тела, истерзанные минами, автоматами, осколками бомб, кровавые, ставшие жесткими, словно жесть, бинты, тазы, где в крови плавают осколки, извлеченные из ран.
Раненые кричали, срывали с себя повязки, ругались, звали ее к себе и гнали прочь.
Временами ее охватывала ярость. Впору бросить бы все и бежать куда глаза глядят, чтобы не видеть, не слышать, не знать ничего…
Но через минуту уже становилось совестно перед самой собой. И она забывала об усталости, о бессонных ночах, о том, что халат весь в пятнах, и ноги кажутся не своими, и во рту еще крошки не было…
Ближе всех в медсанбате Асмик сошлась с Верой Петровной Ордич, опытным хирургом, ленинградкой.
Вера Петровна была значительно старше Асмик, далеко за пятьдесят, худая, костистая, стрижена коротко, под мальчика.