Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 144

Он вышел, не попрощавшись, и громко хлопнул дверью.

После захода солнца подполковник Вельфе, который вел в атаку левый фланг, доложил, что им удалось достичь прежней линии фронта. На радостях он тут же позвонил комдиву, чтобы лично сообщить подробности.

– …Так точно, господин генерал, оглушительный успех! Первый батальон проявил особую напористость. Комбат вместе со штабом выступили первыми… К сожалению, пал… Прострелили руку. Когда возвращался обратно на броне, получил пулю в живот. Скончался в перевязочной… Так точно, очень жаль… В остальном? Примерно шесть процентов погибших, десять процентов раненых… Так точно, благодарю!.. Это почему же так, господин генерал?.. А!.. Ага… Ну тогда… всего доброго… господин генерал!

Подполковник положил трубку, снял монокль и, моргая, принялся протирать его, явно думая о чем-то другом. Вид у него был бледный, и это не ускользнуло от внимания фон Германа.

– Ну так что же, Вельфе? Что говорит ваш шеф? Он доволен?

– Да, весьма, – безрадостно произнес подполковник. – Он высказал нам свою глубокую признательность… И попрощался.

– Попрощался?

– Именно так, попрощался. Штаб… эвакуируют! Самолетами. Восьмого числа… Им нашли иное применение!

Ночью танки заняли высоту. Еще до полудня следующего дня она вновь перешла к русским. Пять танков полка выбыли из строя окончательно; еще восемь были значительно повреждены, но их удалось спасти. Боевая группа Айхерта потеряла 40 процентов убитыми и ранеными, еще 15 процентов скончались от обморожения. Единственным, что можно было засчитать как успех, стало то, что командарм наконец прислушался к комдиву и перенес линию фронта назад, к подножию холма. Генерал был искренне благодарен полковнику фон Герману за то, что удалось этого добиться.

На этом боевое задание дивизии фон Германа было выполнено.

Лакош корпел над письмом. Перед ним на столе лежали купюры. Он принял решение на этот раз послать матери всю наличность. На что ему деньги на передовой! Покупать здесь все равно нечего… Лейтенант Визе сидел, углубившись в книгу, одолженную ему пастором Петерсом, – “Воскресение” Льва Толстого. Обер-лейтенант Бройер играл на губной гармонике. Всякий раз, когда он брал в руки крохотную гармошку, перед глазами у него вставала сцена прощания на полутемном вокзале городка в Восточной Пруссии. Подошел к концу его прошлый отпуск. Его мальчуган, семилетний Йоахим, смущенно сунул отцу в руку коричневую коробочку. “Возьми, папочка, чтобы ты в России мог играть и солдат радовать. Я на ней и играть-то не умею!” – “Возьми, возьми! – уговаривала жена. – Иначе он себе все глаза выплачет!” Бройер улыбнулся, сунул гармонику в карман шинели – и позабыл. Так она там и лежала, пока не наступили тяжелые предрождественские дни. Однажды вечером он вытащил сверкающую гармошку и попробовал извлечь пару нот; теперь же он не готов был расстаться с ней ни за что на свете.

Обер-лейтенант наигрывал этюд Шопена, который помнил только как песенку под названием Tristesse[20]. Ее он повторял часто. Дома у него была граммофонная пластинка, на которой ее пел французский тенор:

Ах, эта зима сорок первого – сорок второго, когда они стояли в Париже! Тот унылый мотив звучал из каждого кабака, девушки пели песню и плакали. Но немецкие солдаты пребывали в прекрасном расположении духа. “Прошло, прошло…” Лейтенант Визе тихо мурлыкал в такт. Легко покачивалась на тонкой проволоке керосинка. Ее мерцающий свет скользил по картинкам на стене; на мгновение вспыхивали лучи золотого света, которые проливали на замершую Пресвятую Деву ликующие небеса Грюневальда. Стоял канун Рождества…

Херберт и Фрёлих, отгородившись от друга, играли в морской бой. Игра пользовалась большой популярностью – всего-то и нужно было, что карандаш да бумага, и можно было провести за ней целый день.

– А три… Д семь… Г пять… – выпустил новую очередь Херберт.

– Мимо. Мимо. Попал в линкор, – резюмировал Фрёлих.

– Ага! – оживился Херберт. – Вот ты где засел! Ну, сейчас мы тебе добавим!

Снаружи раздался гул. Он приближался. Фрёлих поднял голову и навострил уши.

– Смотри-ка, опять летят, пчелки! – констатировал он. – Значит, провиант на завтра обеспечен!

Следом оторвался от игры и Херберт.

– Это “швейная машинка”, – коротко произнес он.

– Глупости, – отмахнулся Фрёлих. – Это “юнкерсы”, иначе и быть не может! Вы, небось, кроме “швейных машинок”, ни о чем и думать не можете! Пессимист!





– Говорю же, “швейная машинка”! – воскликнул Херберт. – Это и ежу ясно! Что ж вас все время спорить тянет!..

Он вскочил, отбросив карандаш. Словно в подтверждение его слов вдали друг за другом прогремели два взрыва. Стены блиндажа слегка задрожали, с потолка посыпалась глина.

– А ну-ка успокойтесь, господа, – вмешался Бройер. – О чем спор?

– Ей-богу, господин обер-лейтенант, вечно ему всех надо заткнуть за пояс! Слова нельзя сказать, чтобы тебя не обложили… Это просто невозможно!

В голосе Херберта звучали слезы.

– Так, возьмите себя в руки! – произнес обер-лейтенант. – Или вы думаете, нам всем легко сидеть здесь и ждать?

Мысленно он вынужден был отдать унтер-офицеру должное: Фрёлих с присущим ему болезненным оптимизмом, которым он прикрывался, как броней, порой действительно вел себя невыносимо. Его настырная заносчивость могла вывести из себя и менее впечатлительных, чем Херберт.

Стоило спору разгореться, лейтенант Визе закрыл книгу и вышел из блиндажа. Бройер последовал за ним. Эти непрекращающиеся ссоры по пустякам действовали крайне разлагающе. Лейтенант стоял снаружи, устремив взгляд в черное небо. В воздухе повсюду раздавалось мерное жужжание транспортной авиации. Обер-лейтенант подошел поближе, не нарушая молчания. Пиротехнический сигнал над аэродромом рассыпался пучком красных звездочек, медленно осевших на землю. Вдруг Визе тихо, словно обращаясь к самому себе, промолвил:

– Безнадежно. Эта глушь… Ни кола, ни двора, ни куста, ни холма, ни даже пучка торчащей травы – одна лишь бесконечная белизна… Словно саван погребальный. За что зацепиться взгляду? За трупы лошадей то там, то тут – и только… Мы заперты в ледяном гробу, вокруг нас неизвестность… Я больше не могу. Дыхание смерти, которым веет от этой земли, меня прикончит.

– Визе! И вы?..

Бройера слова его задели за живое. Именно молодой товарищ в трудные минуты поддерживал его своим молчаливым равновесием, своей бодростью.

– Визе, мальчик мой, – произнес он. – Вам-то никак нельзя падать духом! Что будет, если даже вы сдадитесь?.. Как думаете, отчего старик Эндрихкайт приходит к нам курить свою трубку? Почему Факельман, Энгельхард, Петерс… Отчего их всех тянет именно к нам? И даже Дирка, который вас со всей очевидностью на дух не переносит, м?.. Оттого, что среди нас они ищут родину! Оттого, что желают хоть на мгновение позабыть об этой войне – вот почему! Во всей этой безнадеге именно наш крохотный блиндаж стал островком мира и покоя. И все это – да-да, поверьте! – благодаря вам! Вы наш хранитель очага, Визе. И огонь не должен угаснуть!

Лейтенант лишь беспомощно отмахнулся.

– Огонь… – с грустью повторил он. – Это дотлевает последний огонек. Мы умираем, Бройер, и это не остановить. Нас пожирает война и примитивность. Грязь, вши, постыдные хлопоты о крохах еды – и тоска, Бройер, тоска! Мы в двух тысячах километров от родины… Не за что держаться – духовно, я имею в виду. Борьба бессмысленна. Поглядите, как медленно распадается ваш хваленый островок мира и покоя, как обрываются дружеские связи, как утрачивается воля к добру… Мы всё меньше и меньше похожи на людей, хотим мы того или нет, – в голосе его звучала горечь. – Шиллер назвал войну даром[23]. Хорошенький дар! Что толку в испытании, если заранее известно, что должен его провалить? Бог мой, если бы мы только знали, ради чего все это!

20

“Грусть” (фр.)

21

22

23

Шиллер назвал войну даром. – О возможности вступить в борьбу за территории как о ценном даре Шиллер говорит от лица шведского короля Густава-Адольфа (1611–1632) в четвертой книге “Истории Тридцатилетней войны”.