Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 51



Скоро после этого другому императорскому ставленнику, вступившему в город в военном снаряжении, пришлось сражаться за свой пост, и резня была при этом чудовищная. При каждом споре по вопросам учения партии устраивали кровопролитие с такой легкостью и с таким вкусом, что все их нравственные и религиозные формулы превращались в издевательство. Такое общественное безумие было хроническим в христианстве от века Константина до победы сарацин; само собой разумеется, о прогрессе цивилизации при таких условиях не могло быть речи.

3. Нравственный и умственный застой.

В умственном отношении древнее христианство, в общем, было сильнее всего на Западе, как раз перед самым падением Западной империи; весь остаток умственной энергии римлян как бы устремился в этот канал. Августин оставил в наследство средневековью целый свод полемического богословия, который был достаточно живучим, чтобы стать классической литературой христианства. В лице Августина латинская церковь дала последнюю личность, достойную сравнения с Оригеном.

С другой стороны, и Иероним, как ученый, мог бы поспорить с Оригеном и, как и Ориген, он заложил фундамент для учености будущих веков. Но, в общем, христианство не сумело использовать древнюю культуру. Распространяя учение о том, что всякая ложная вера, будь то язычество или ересь, осуждает человека на вечные муки, церковь лишила опоры идею человеческого братства и предоставила широкое поле для ненависти — личной и корпоративной.

Христианство не создало ни хороших правителей, ни здорового общества. Если Валентиниан обнаружил терпимость в делах государственных, то он к этому, должно быть, вынужден был духом языческой политики; как человек, он был до того чудовищно жесток, что если бы он был язычником, историки сравнили бы его с Нероном. Что через год после смерти Юлиана на троне мог оказаться император-христианин, распорядившийся отдать преступников на растерзание медведям в его присутствии, — представляет собой деталь в истории христианства, которую стоит отметить.

О его брате арианине Валенте рассказывают, что он распорядился сжечь в открытом море судно с восьмьюдесятью церковниками, прибывшими к нему в качестве депутации; возможно, что эту историю выдумали враждебные Валенту ортодоксы; но самая возможность такого вымысла — показательный признак деморализации и злобы; о том же свидетельствует и обратный случай — замалчивание ортодоксами истории о том, как арианский епископ Деограций в Карфагене оказал помощь пленным, которых привезли вандалы после разграбления Рима, — редкий случай великодушия и человечности в истории этого века.

Сами ортодоксы рассказывают нам, как папа Лев изгнал и заключил в тюрьму манихеев и пелагианцев, искавших убежища в Риме при нападении вандалов на Карфаген. Императоры дают нам образцы одичания. Валентиниан умер от бешенства; его набожные сыновья были хилыми недоносками. Феодосий в ответ на оскорбление, нанесенное ему в Фессалониках чернью, убившей его губернатора за насильственное проведение закона против популярного наездника, изменнически организовал систематическую повальную резню, в которой погибло от семи до пятнадцати тысяч мужчин, женщин и детей. Ни один языческий император никогда ничего подобного не сделал; такого огромного количества христиан не мог бы казнить и Нерон.

Ираклий, обезглавив Фоку, велел волочить его голову и тело по улицам Константинополя — возврат к варварству. Двумя столетиями раньше (415) толпа александрийских монахов, действуя в интересах патриарха Кирилла, схватила языческую проповедницу Ипатию, содрала с нее кожу, черепками сняли у нее мясо с костей, а остальное сожгли. Надо считать одной из аномалий историографии, что веку, в котором были возможны такие вещи, приписывается начало нравственного перерождения. Напротив, средиземноморский мир стал тогда более утонченно злым, чем когда бы то ни было раньше.

Лучшее, что можно привести в противовес этим проявлениям варварства, заключается в том, что епископ Амвросий Медиоланский осудил поступок Феодосия, заставив его каяться семь месяцев, прежде чем вновь допустить его к богослужению, и что Феодосий в раскаянии подчинился этому приговору и после этого стал менее мстительным.

Сам Амвросий горячо оправдывал сожжение еврейских синагог; но если он при всем своем церковном лукавстве обнаружил все же некоторый дух государственности, то вообще в истории христианства общепризнанно, что, начиная с III в., епископы были своекорыстными людьми, яростно боровшимися по вопросам о границах епархий, и представляли собой полный контраст легендарным апостолам.



Среди принявших христианство варваров, последовательно наводнявших Римскую империю, нравственность пала еще ниже, новая религия делала их, по-видимому, еще более дикими и порочными.

Все, что христианство могло дать под видом улучшения нравственности, заключалось в усилении прославления целомудрия и безбрачия и в некотором уменьшении детоубийства. Когда Западная империя находилась накануне гибели и Рим был уже разграблен, Иероним растекается в безумном ликовании по поводу новости, что некая молодая римлянка дала обет монашества; этому событию он приписывает мировое значение; мать такой девы, — заявляет он, — тем самым становится «тещей бога».

Как это всегда бывает там, где половая добродетель отождествляется с воздержанием, чрезмерно развился порок. Златоуст на Востоке и Сальвиан в Галлии свидетельствуют, что и в распущенности и в жестокости христианизированное государство в начале V в. было ухудшенной копией языческого мира I в. грек Василий и итальянец Амвросий одинаково свидетельствуют нам, что в христианской церкви сохранились все излишества древних вакханалий. Даже предание о том, что в царствование Гонория (404) были, якобы, уничтожены ужасные гладиаторские игры, христианскими учеными признано ложным.

Возможно, что какой-нибудь человечный монах действительно пожертвовал жизнью, чтобы прекратить эти игры; но мы имеем ясные доказательства, что они продолжали существовать ещё позднее в христианской уже Галлии, хотя даже гуманные язычники требовали их отмены, а стоимость их ложилась тяжелым бременем на падающий бюджет.

За несколько столетий до Гонория игры были, говорят, по инициативе Аполлония Тианского отменены в Афинах. А при христианстве на Западе игры не прекращались до самого завоевания его готами; точно так же набожность Гонория и его советников не удерживала их от предательских массовых убийств и от введения казни через сожжение живьем за обход органов фиска.

Но и самое худшее из зол не только осталось нетронутым, но на него даже и не покушались: рабство осталось, и положение рабов в среднем было не лучше, чем в Риме времен Горация. Что христианская религия сыграла ничтожную роль в утверждении даже наиболее ценимых видов добродетели, явствует из «Confessiones» Августина.

По его собственному сообщению, первое, что натолкнуло его в юности на нравственное размышление и поведение, была не вера его матери, а сочинения Цицерона; он был добросовестным манихеем, прежде чем стать христианином, а в своих обвинениях манихеев в ханжестве он ставит эту еретическую секту просто на одну доску с ортодоксами. В отношении наиболее важных пунктов морали не могло быть никаких существенных реформ, так как не было той умственной силы, которая бы их вызвала, а угнетенные общественные классы в своем стремлении к самосохранению не производили соответствующего давления; этика, побудившая Оригена сделаться евнухом, не была той силой, которая могла бы улучшить дело.

Точно так же обзор литературы IV в. и V в. показывает, что христианство не сумело обновить и умственную жизнь, приведшую в расстройство в эллинском мире со времен Александра, а на Западе со времен Августа. Современный исследователь, ищущий в наследии древнего мира мудрости и красоты, и не вздумает обратиться за этим к греческой и латинской литературе эпохи утверждения христианства.

Августин, у которого хватило энергии провести огромную литературную работу, оставил массу сочинений, из коих всего два-три трактата представляют не только археологический, но и подлинно литературный интерес; но и эти сочинения, по сравнению с хорошими произведениями язычников, оказываются испорченными несносным истерическим ханжеством и крайней неясностью изложения. «Confessiones» могли бы быть значительным человеческим документом, но их религиозное содержание сводит их почти к уровню окружающей их пустыни риторического богословия, от которого осталась целая библиотека книг, к чтению непригодных и никем не читаемых.