Страница 3 из 32
— Это три слова,— педантично заметил Вильби.
— Тут грузовые машины часто ходят. Шину пришлют... Утром рано в городе будете. Идемте в деревню.
— А машина?
— Здесь народ честный, не тронут...
И мы зашагали по пыльной дороге к деревне Ялгуба, в которой у каждого из нас были свои дела... Шли молча. Ильбаев и Вильби досадовали на задержку. У меня же дело было неспешное, и я с удовольствием шагал по дороге, вдыхая чистый лесной воздух. После запаха бензина он был вдвойне приятен.
КАПИТАН ВОРОНИН
— Вот где только мы переночуем? — сказал Леша.— Впрочем, деревня не Петрозаводск. Повалят где-нибудь за милую душу. Это только в Петрозаводске такие истории случаются, как с товарищем Ворониным.
— Что же это за история?
— А он, знаете, уроженец Карелии, происходит из Сумского посада. После льдины; и всесоюзных почестей и встреч приехал он к нам, попросту говоря, к себе на родину. Давно не бывал. После льдины все интересно. Я его в Маткачи возил, в Косалму, на Кивач, на Сунастрой, в Кондопогу на стройку и на бумажную фабрику. Всюду приветствовали, речи произносили, рабочие и колхозники автомобиль этот самый цветами забрасывали, а мы ведь без предупреждения мчались. В дом отдыха в Маткачи мы во время обеда прикатили. Так повар не растерялся, со всех столов из вазочек цветы вытащил, приветственную речугу загнул и подал букет товарищу Воронину. Тому неловко отказаться, а с цветов, со стеблей то есть, вода струится на его белые брюки. И он, извольте видеть, должен безмолвно стоять и речь повара Федора Михайловича выслушивать. Но только это все было после, а вначале вот какая история проистекла. Какой невыносимый случай. Пришел товарищ Воронин утром в Карельский исследовательский институт.
«Здравствуйте!»
«Здравствуйте».
«Я капитан Воронин».
«Садитесь, капитан Воронин, милости просим».
Стали они по телефонам в редакцию «Красной Карелии», в Совнарком секретарю названивать:
«Капитан Воронин у нас. Капитан Воронин приехал!»
Ну, тут началась суета... Шум. Гром. Радость. Речи...
Не знал я, что у нас в Карелии так много разных цветов.
Я с трудом добился, чтобы меня послали возить капитана. Подкатил я лихо. В Маткачи повезли, оттуда в Косалму. Всюду кормят, ласкают. Все Воронина увидеть хотят, а челюскинка из скромности в уголок машины забилась. Сидит, сердечная. После в городской сад катим. А там общегородской митинг... Улыбки... Люди сияют. Радуются. Мне лично Воронин, между прочим, говорит:
«Ухитрился я все-таки один денек побывать частным, неизвестным гражданином. Большую в этом прелесть нахожу... Хотя есть и мелкие трудности».
Лихо подкатили к саду. Сам секретарь обкома на митинге с Ворониным выступал, а после спрашивают там товарища Воронина:
«Вы, наверное, устали, то есть утомились? Может быть, вас отсюда доставить прямо на место ночевки?»
«А куда?» — задумчиво спрашивает капитан.
«А туда, где в прошлую ночь ночевали».
«Извините за выражение,— отвечает товарищ капитан,— но ночевал я в прошлую ночь у одного честного, славного человека, извозчика, который меня в город со станции доставил».
И рассказал он все происшествие. Приезжает это товарищ Воронин со своей подругой,— она тоже на льдине с ним бедовала,— в Петрозаводск на поезде. Поезд запоздал... А капитан никаких громких телеграмм перед собой не посылал... Пригласили его, ну и ладно. Приезжает он... В очередь на автобус не становится, а автомобиля ему не выслали. Берет он извозчика и говорит:
«В гостиницу, да помедленнее. Мы с пролетки городок посмотрим».
Ну, добрались до гостиницы. Дежурная говорит:
«Номера все заняты, никаких возможностей нет. В крайнем случае могу, чтобы вам благодеяние оказать, вещи ваши в камеру хранения...»
«Я,— говорит он,— капитан Воронин, на льдине со мной медведи и то вежливее обращались».
«А мне все равно,— отвечает дежурная,— я не медведь и здесь для дела посажена».
Ну, поехали они на том же извозчике в Дом крестьянина. И представьте себе, что уже темно, учреждения не работают. В Доме крестьянина говорят:
«Одна свободная койка в женской комнате имеется, а мужчин класть некуда...»
«Я капитан Воронин».
«Подумаешь, нашел чем хвастать! Этот дом не для капитнов, а для колхозников».
Не стал он спорить, что я — челюскинец, мол. Да кто бы ему поверил... Челюскинцы, мол, по Домам крестьянина не ходят, они теперь в домах отдыха на юге отдыхают, в дворцах проживают. Вот как у нас думали... Опять садится капитан Воронин со своею спутницей в пролетку и не знает, куда им ехать.
«А знаете что,— говорит тогда им извозчик,— переночуйте, у меня эту ночку до утра. Вполне благоустроенно уложу... Клопов нет...»
Так и сделали.
Утром умылись, поблагодарили извозчика, а он, узнав из разговоров, что седоки — челюскинцы, даже за провоз не захотел брать денег. «Я не зверь, а человек»,— отговаривался.
Капитан Воронин чуть ли не силой заставил принять по таксе...
Узнав про такой случай, все переполошились. Неудобно, сами понимаете. В гостиницу и Дом крестьянина, конечно, товарища Воронина не отпустили. Хорошо устроили. Все остальные ночи ночевал у какого-то наркома. А дневал по всей Карелии. На реке Суне, на сплаве, по бревнам с багром в руке прыгал, молодость вспоминал. Он ведь из Сумского посада... То есть вру, теперь это село его имя и носит. Самое закоренелое село было в смысле кулачества и сектантства: раскольничьи кулаки, пожалуй, цепче всяких иных будут... Не одну революцию за эти годы в посаде провернули, пока до сегодняшней жизни дошли... Село имени Воронина. Теперь там жизнь кипит, не узнать. А ведь гнездо кулацкое было.
Тамошние ребята мне рассказывали, что собираются писать историю села... Историю всех хозяйств, а дела там проворачивались немалые, и фамилии в рыбачьем и мореходном деле — древние, заслуженные.
«Вы,— говорю им,— скорее пишите, а я с удовольствием почитаю...»
Дорога шла под гору. Вдалеке уже виднелись высокие тесовые крыши Ялгубы.
Ильбаев шел быстрым шагом.
— Товарищ Ильбаев, вы в этих местах впервые? — спросил я его.
Он улыбнулся, словно вспомнил что-то занятное, и замедлил шаг.
— Нет, товарищ, не впервые. Первый раз я попал в Карелию в шестнадцатом году... Это было время...
И он снова замолчал, как бы припоминая то время...
— А какое же это такое особенное время? — полюбопытствовал Леша.
И тогда Ильбаев рассказал нам свою историю.
УРАЗА
— Я был мусульманином когда-то. У всех религий, товарищ, свои предрассудки. Вот иранцы тоже мусульмане, но у нас нет «пирохан э мурад», а у них есть.
— Что такое «пирохан э мурад»?
— Это «счастливые в сорочке». Двадцать седьмого рамазана иранские женщины шьют эти сорочки в мечетях. Материал для этих сорочек, понимаешь, товарищ, покупается только на выпрошенные монетки. И вот за две, за три недели до двадцать седьмого рамазана женщины бегают по улицам, пристают к прохожим с просьбой дать несколько шай. Это делают и бедные и богатые. Ведь перед аллахом все равны. Понимаешь, как это ловко! Демократия аллаха старше британской. В мечети эта сорочка должна быть сшита в промежуток между двумя молитвами. И двадцать седьмого рамазана все мечети переполнены.
— А допускаются швейные машины к этому богоугодному делу? — спрашивает Леша.
— Как я ушел от демократии аллаха? Как отказался от райских пиршеств? Любви гурий? Как пророк оставил меня на путях своих и сделал безбожником и работником во славу безбожия? Но я скажу все по порядку.
Двадцать первый год.— это бессмысленный возраст. Двадцать первый год — это блаженный возраст. Двадцать первый год — это начало военной службы. И мне шел двадцать первый год. И это было в тысяча девятьсот шестнадцатом году.
В этом году я усомнился в мудрости аллаха, а первому сомнению, сомнению величиной в горчичное зерно, расширяясь, дано вытеснить веру, хотя бы вера была выше Гиндукуша.