Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13

Поэтому их любят и в часы одиночества, когда никто не видит, наклоняются и с обожанием целуют свои глубокие, темные раны.

Источник с почерневшим горлышком, забытый на годы за дроком, начал петь в тишине. Звезды от головокружения отлеплялись от неба, падали в яму, а яма посылала их в реку, а река уносила их в сады с рассерженными цветами, откормленными гусеницами, разросшимся тростником, в горячие объятья Земли.

О горячие объятья Земли, о горячие объятья Любви! Я хочу провести свою песнь, как искусный лодочник, туда, где Солнце поворачивает свое колесо и его сверкающая борода зажигает красные лампады на холодных стеклах, выращивает смертельные оранжевые георгины на прекрасных обнаженных женских телах.

Но сегодня трава, густая и толстая, зеленая-презеленая, темная и уверенная в своей эфемерной вечности, глушит мой голос, душит мои шаги, возвращает внутрь меня мою горячую песню.

Я много раз блуждал по этому пустынному побережью. Но сколько ни закидывал в море свои донки, всегда вытаскивал за клюв одну и ту же курицу.

Когда возвращаюсь, рыбы сохнут в полном одиночестве на потолке моего чердака.

Я зажгу однажды вечером прекрасный костер, и оживут в последний раз, прежде чем стать пеплом, сверкающие цвета их дна.

Затем эта дикая бестелесная птица вылетит из окна, и звезды осветят лилии, растущие на моих стенах. (Днем это луковицы – вечером они становятся лилиями. Жалость сохраняет их.)

В окне показалась птица и знаками пригласила меня выйти. Вскоре мы вместе летали над садами с мокрыми от росы яблонями. Птица болтала мне в ухо: «Пещера – я тебе столько раз о ней говорила – недалеко. Лягушка, охраняющая вход, меня знает. (Ее отца раздавило позавчера колесом бычьей упряжки.) Там, в прогнившем гробу, среди мяты, спрятана та самая старая рука».

Одетый в тончайшую сеть, укрывающую меня, как невесомый полог от комаров, я открывал скрипящую дверь – все еще слышу ее стоны – и выходил в ночь.

Перепрыгивал через забор, и камни отлеплялись от моей спины и отдавались эхом в глубоком котловане.

Мои ноздри, целый день дышавшие вонью гнилой лодки, сейчас вдыхали запахи ночи с жадностью – никогда так и не смог к ним привыкнуть.

Я находил дерево. Часами сидел у его корней и ждал. И вот начинался дождь листьев. Огромные листья, зеленые, толстые и мохнатые, падали и падали вокруг меня.

Я собирал их и на обратном пути набивал сундук. Затем я засовывал в листья ухо и слушал их песню.

«Думаешь, они не засохнут, поэтому собираешь? – говорили мне дома, поджидая, когда я вернусь, протягивая мне свечу в подсвечнике, полном желтых слюней. – Их песня уже слышна – чем прекраснее она становится, тем быстрее пьет их сок. Завтра они станут пылью».

«Да, – отвечал я им, якобы соглашаясь, – вы правы, так оно и есть. Они умирают и поют».

Но как только они снова ложились в свои постели и лишь пальцы их ног из-под красных шерстяных одеял светились во тьме, как лампады, я бежал и прижимал глаз к замочной скважине своего сундука.

О, как они плыли, будто мягкие речные рыбы, сверкая среди хаоса! Те, что я притащил сегодня вечером, не отличались от прежних, бывших в сундуке уже много лет. Все зеленые, с глянцевой живейшей плотью.

Неисчерпаемые соки, текущие по их жилам, пели.

Никогда они у меня не завянут.

Он упал на бок, тяжело раненный, смертельно пораженный, на большой, единственный наш гелиотроп. Цветок промок от крови, погас свет нашего сада, перестало биться сердце нашего огорода. Безмолвие, тьма, и черная зелень начала расти повсюду.

«Солнце прогнало тебя с неба, а ты охотился за моим солнцем на земле; ты вновь пришел к солнцу и лег умереть вместе с ним», – сказал я ему и перевернул его вилами. Затем, встав на колени, при свете фонаря, болтающегося на шее, развернул, пока они были еще горячими, его прижатые крылья, трещавшие, когда я раскрывал их, как толстые страницы моего словаря.





В его подмышках я нашел два глаза, красных, живых, смотревших на меня.

Я осторожно вырезал их перочинным ножиком, не повредив, и они, остыв, стали двумя прекрасными шариками, двумя цветными бисеринами, которыми я побеждаю всех своих одноклассников. Они готовы отдать все что угодно, чтобы поменяться, но я, помня, чего они мне стоили, не променяю их ни на что.

Поскольку это глаза, они сами находят цель – достаточно только подтолкнуть их пальцем. Они всегда попадают в яблочко.

Но однажды вечером, когда я шел один по нашему темному саду, среди длинных рядов тяжело вздыхающих губок, мне захотелось в первый раз сыграть самому с собой. Итак, я достаю из кармана шарики, кладу один на землю, отхожу на несколько шагов назад и, опустив другой, толкаю его пальцем.

Хотя результат был известен, сердце мое сильно билось, пока я ждал.

Вначале шарик покатился тихо; чем дальше, тем быстрее он катился по поросшим травой плитам. Подкатился к цели, но в последний момент, за полмиллиметра до того, как ее коснуться, резко остановился; и сразу же мои шарики – оба вместе – поднялись и потерялись в небе.

Так я их больше и не нашел. И орлы с тех пор больше не падали в наш огород.

Больше не испустит дух орел на моих руках.

Ночь с влажной мордой проходит между деревьев и через поля с водой и тростником.

С чердака старого дома светит оранжевый цвет. Это пустая комнатка с разбитыми стеклами.

Три прекрасных огня зажигаются на широкой кровати, парящей на цепях посреди комнаты.

Натренированная рука в черной перчатке с кольцом нежно берет их и сажает в покрытый паутиной горшок.

Маленькая тигрица с черными полосами, прятавшаяся за кувшином, выходит через приоткрытую дверь – недолго смотрит на луну и онемевшей поступью скрывается в высокой траве сада. Ноги ее обуты в большие желтые фиалки.

Однако она вернется завтра вечером. Весь день в вагоне поезда, который будет везти ее в ее клетку, а затем на бескрайней ледяной арене, во время представления, она будет скучать по ласке руки в черной перчатке.

Она снова придет завтра вечером, полная ностальгии и послушная приказу одетой в перчатку руки, чтобы зажечь огни на широкой кровати.

Много раз, когда мы забирались на высокий чердак загородного дома, под маленькой голубятней, совершенно одни, с красной луной в треснувшем зеркале, она вставала, бросала свое белье на стекло и прятала луну – когда я гладил ее нежную шею, откуда били ключами токи, желая подняться и поцеловать ее горящие губы, в какой-то момент я терял ее голову. Я вставал вне себя от гнева, оттаскивал ее руки, продолжавшие обнимать меня, и, оставив ее тело теплым на кровати, вылетал в раскрытое окно чердака, выходящее в сад.

Ее голова, как я догадывался – у меня был прошлый опыт, – плыла, словно единственный цветок среди зеленой-презеленой сочной травы, а ее волосы светились на листьях.

Сдерживая гнев, я звал ее тихим голосом, чтоб не услышали соседи, я просил ее прекратить эту безрассудную игру, я любым способом пытался привести ее в чувство.

Голуби рядом с нами не понимали таких шуток – они урчали, выщипывали перья, и дождем сыпались их клювы на наши голые тела, кусая их.

Несмотря на все мои просьбы, она никогда не поднималась, если сама того не хотела, но всегда, когда она возвращалась, ее зубы за красными губами благоухали ночным садом, а ее волосы отрастали за время ее отсутствия так, что не помещались не только на подушке, но и на кровати, и спадали до пола бесконечными волнами.