Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 134

Первенство Англии, в особенности в первой половине XIX века, абсолютно оправданно. В дальнейшем огромную притягательную силу приобретает выдающаяся в культурном отношении Германия, а в начале XX века—Соединенные Штаты.

Благодаря этим факторам все острее встает вопрос об иностранном влиянии на частную жизнь французов, исключая приграничные и спорные территории (Эльзас, Ницца и Савойя). Является ли по–прежнему Италия, куда все ездили в романтические путешествия, владычицей эстетических чувств и эмоций, какой она была для Руссо и Стендаля, остается ли она такой же для Женевьевы Бретон[7], например? Из Северной, Восточной или Южной Европы приходят различные веяния во Францию XIX века, и когда именно? Трудный вопрос, может быть, лишенный смысла. Невозможно проанализировать культурное и бытовое влияние на частную жизнь. Отдельные люди, более или менее ассимилировавшиеся во Франции, не формировали стиль жизни, но все же нельзя сбрасывать их со счетов.

Если рассматривать Францию в плане открытости другим народам, можно увидеть противоречивую картину. Демографическая ситуация во Франции — низкая рождаемость, высокая смертность и, следовательно, крайне медленный естественный прирост населения — уникальна для Европы, и поэтому Франция становится страной иммиграции. Во второй половине XIX века во Францию хлынул поток иммигрантов — бельгийцев, итальянцев, евреев из Центральной Европы, бежавших от погромов (между 1880 и 1925 годами около 100 0000 евреев прибыло во Францию, и 8о% из них поселились в Париже). В 1851 году иммигрантов уже 380 000, а в 1901‑м — больше миллиона. Таким образом, иммигранты составляли 2,9% населения страны и 6,3% населения Парижа. Как нетрудно понять, они были людьми бедными и малопривлекательными для принимающей стороны. Это видно по презрительному отношению к вновь прибывшим из центральноевропейских гетто евреям их давно ассимилировавшихся соплеменников и по враждебности, с которой относились в рабочих районах к итальянцам, особенно в период кризисов. Без поддержки семей им было бы не выжить. В любом случае законодательство (например, закон от 1889 года о натурализации) способствовало их ассимиляции. Какое же влияние оказали все эти миграции на частную жизнь?

С другой стороны, самоуверенная якобинская Франция создает достаточно эффективную, прочную и несколько застывшую модель гражданского общества, равняющую всех под одну гребенку, не принимающую местные говоры, исправляющую акцент, навязывающую всем мигрантам, как внутренним, так и внешним, единый шаблон поведения. Вышедшая в свет в 1985 году книга Пьера Сансо «Франция чувствующая» свидетельствует об отступлении частной жизни под натиском публичной.

И совсем из другой области: не является ли отказ рассматривать сексуальность как главное в человеке, согласно великому венцу Фрейду, еще одной причиной сдержанного отношения к частной жизни и к восприятию себя?

Модели частной жизни в XIX веке практически неотделимы от национальных территорий.

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ

Линн Хант





Во время Революции границы между жизнью публичной и жизнью частной были очень размыты. Дух публичности вторгался в сферы, обычно относившиеся к приватной жизни. В начале XIX века в связи с расширением публичного пространства и политизацией повседневной жизни перераспределились сферы влияния общественного и частного. В период между 1789 и 1794 годами общественное пространство непрерывно расширялось, и результатом этого процесса стало возвращение к себе, в лоно семьи, в собственные дома, и частное пространство приобрело более четкие очертания. Тем не менее, пока это возвращение не состоялось, частная жизнь подвергалась наиболее жестокой агрессии за всю историю западного мира.

Революционеры стремились разграничить публичное и частное. Ничто частное (а все интересы были именно частными) не должно было наносить ущерб общей воле новой нации. Девизом всех политиков, от Кондорсе до Тибодо и Наполеона, была одна и та же фраза: «Я не принадлежу ни к какой партии». Политическая деятельность всех партий, группировок и объединений частных лиц становилась синонимом конспирации и заговора, а «интересы» — синонимом «предательства нации».

В разгар Революции «частное» считалось «мятежным», а все, что к нему относилось, приравнивалось к бунту и заговору. Отсюда — стремление революционеров сделать все сферы жизни абсолютно прозрачными. С их точки зрения, только постоянная бдительность государства, имевшего в то время очень четкое определение, может помешать проявлению «частных интересов» и мятежам. Все собрания и встречи, на которых могут обсуждаться политические вопросы, должны быть открыты для «общественности». Салоны и кружки могут быть моментально ликвидированы. В такой политизированной стране, как Франция в то время, любое проявление частных интересов рассматривалось не иначе как контрреволюционная деятельность. «Есть только одна партия — партия интриганов! — громогласно заявлял Шабо. — Все остальные — это партия народа!» Это маниакальное стремление не допустить ни малейшего проявления частных интересов парадоксальным образом стерло границы между частной и общественной жизнью.

Отношения аристократа и санкюлота наполнились новым смыслом: санкюлот, умерив свой революционный пыл, мог считаться аристократом; таким образом, проявление чего–то частного в людях приобрело политический смысл. В октябре 1790 года Марат разогнал Национальную ассамблею, обвинив ее в том, что она сплошь состоит «из прежних аристократов, прелатов, разных судейских крючкотворов, приспешников короля, офицеров, юристов, людей бездушных, безнравственных и бесстыдных, принципиальных врагов революции». Большинство депутатов, согласно Марату, — это «ловкие жулики, презренные шарлатаны». Это были «испорченные, хитрые и вероломные люди» (L’Ami du peuple). И дело не только в том, что можно было случайно примкнуть не к тому политическому лагерю. Все, кто проявлял какие–то частные интересы, сразу же объявлялись лишенными самых элементарных человеческих качеств. Любое частное лицо, если оно недостаточно рьяно защищало дело Революции, объявлялось коррупционером и предателем. Марат первым ступил на путь подобных обличений, остальные за ним последовали. В 1793 году об «умеренном, фельяне, аристократе» в каком–то грязном памфлете говорилось как о том, «кто не способствует улучшению судьбы несчастного, патриотически настроенного народа, имея для этого все возможности; о том, кто по злобе не носит трехдюймовую кокарду; о том, кто не покупает национальной одежды и в особенности о том, кто не носит фригийский колпак — головной убор санкюлота». Одежда, манера говорить, отношение к беднякам, выполняемая работа, наличие или отсутствие недвижимости — все становилось критерием патриотизма. Где же проходила граница между частным и публичным?

Смешение частного с политикой, с публичностью не было свойственно разным собраниям и наиболее радикально настроенным газетам; самый яркий пример, без сомнения, — речь Робеспьера от 5 февраля 1794 года «О принципах политической морали». Отталкиваясь от постулата, что «движущая сила народно–революционного правительства — это добродетель и террор», рупор Комитета общественного спасения противопоставлял добродетели республики порокам монархии: «Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека…» и далее: «В системе французской революции то, что является безнравственным и неблагоразумным, то, что является развращающим, — все это контрреволюционно». Таким образом, даже если революционеры полагали, что частные интересы (под которыми они подразумевали интересы малых групп или заговорщиков) не должны были быть представлены на политической арене, тем не менее они были убеждены в том, что частные отношения и общественная добродетель тесным образом связаны. Так, «Временная комиссия республиканского надзора, учрежденная в Освобожденном Городе» (Лион) декларировала в ноябре 1793 года: «Чтобы считаться истинным республиканцем, каждый гражданин должен совершить в себе революцию, подобную той, что изменила лицо Франции… всякий, кто думает о личной выгоде, всякий, кто считает, во сколько ему обходится земля, место, талант… все подобные люди, которые мнят себя республиканцами, лгут природе… и даже если они покинут землю свободы, они будут найдены, и кровь их обагрит ее (землю свободы)». Итак, можно сделать вывод, что революционные политические взгляды находились под влиянием Руссо. Качество общественной жизни зависит от открытости сердец. Взаимоотношения государства и индивида не требуют посредничества каких–либо партий и групп, но индивиды должны совершить революцию в себе, подобную той, что произошла в государстве. Это влечет за собой тотальную политизацию частной жизни. Согласно лионским революционерам, «Республике нужны лишь свободные люди».

7

Женевьева Бретон жила во второй половине XIX века и всю жизнь вела дневники, позволяющие узнать о частной жизни семьи интеллектуалов.