Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 47



В общем, несмотря на очередь в коммунальную уборную и в общую ванную комнату, жизнь, как мне теперь представляется, отличалась большей гигиеничностью, а уж про порядок на улицах и говорить нечего. Даже велосипеды были тогда для строгости оборудованы трехзначными металлическими номерками. Все под контролем! Невелик велосипед, а все-таки транспортное средство передвижения! Неулыбчивые мужчины важно катили на них, прихватив широкие отвороты брюк бельевыми прищепками, предохраняющими штанину от попадания в цепь. За катание в нетрезвом виде можно было легко схлопотать неприятности по милицейской линии. Женский велосипед “Ласточка” без передней рамы попадался крайне редко — тогдашний прекрасный пол отчетливо понимал, что его сила заключена вовсе не в колесах, а в обтянутых капроном резных ножках на тоненьких каблучках, которыми тетеньки, тетки и девушки привередливо обстукивали необъятный город в поисках продуктов и приключений.

Слово “экология” было знакомо только профессорам. Страдавшая моторной одышкой цельнометаллическая коричневая “победа” напоминала не о порче воздуха, а о схватке с фашистской чумой. Черная “волга” с серебристым оленем на капоте казалась инопланетным объектом. Король вдыхал ее выхлопной газ с таким же наслаждением, с каким Шунь сейчас — луговое многотравье. Еще до начала первого урока Король пробегался по Гоголевскому бульвару с корзиночкой и наполнял ее мелкими упругими шампиньонами. Тогда еще никто слыхом не слыхивал про тяжелый металл в грибах и бензине, даже поэты еще ничего такого не чуяли:

Это про Ленинград было сказано, но и в Москве дела обстояли не хуже. Или не лучше. Разве сообразишь…

А еще… А еще… А еще много чего такого было. Вот ведь как! Только сказав “а”, скажи, пожалуйста, и “б”. Было, да сплыло, быльем поросло, назад не вернешь, обратно не родишься. Да и не надо.

Дикоросс Бубукин

Посетители, которые так нервировали Тараса, зачастили в монастырь после статьи в газете “Дикоросс”. В качестве слогана на первой странице популярного издания значилось:

Служебная карьера пожилого журналиста Бубукина клонилась между тем к закату. В престижную рубрику “Понаехали!” его не пускали недоброжелатели, владелец “Дикоросса” требовал от него хоть какой-нибудь сенсации, в противном случае грозил увольнением. Но по условиям своей социализации сочинять про ушной секс или ежей-вампиров у Бубукина не хватало ни выдумки, ни мужества. Поножовщина и иные бытовые убийства уже никого не пронимали. Конечно же, Бубукин был приучен врать, но совсем на другие темы. В прежние времена он заведовал отделом внешней политики на телевидении, его лицо примелькалось. Как только оно появлялось на экране, люди нажимали другую кнопку или попросту отключались.

Ах, как все было тогда уютно и просто: красная роза вела нешуточную борьбу с черной; самому Бубукину сказочно повезло — раз и навсегда он родился в стране алых роз, потому всегда оставался в выигрыше. Словом, о холодной войне Бубукин вспоминал с грустью: раньше великая страна экспортировала революции, а теперь только нефть с газом. А уж про импорт и говорить нечего. Люди в очередях за сопливой колбасой давились, он же итальянские сапожки для жены в распределителе под расписку получал. А теперь сапожки эти на любом рынке эверестами высятся, даже противно. Сам же он за ненадобностью был отлучен от экрана и сослан в газету. Глаза застилал ностальгический туман, от этого они постоянно слезились, он ходил в перелицованном костюме гадкого неопределенного цвета, с обвисших щек капала горькая старческая слеза. Едкая эта слеза попадала в горькую складку, вызывая нешуточное воспаление.

Решив с горя: “Сегодня или никогда!” — Бубукин ткнул пальцем в только что отпечатанную карту, которая восстановила географическую справедливость: на ней снова появилась Егорьева пустынь. Ткнул и попал прямо в нее. “За эксклюзивом отправился”, — сказал он в редакции. “Смотри, шею не сверни, в тамошних чащах, говорят, лешаки пошаливают”, — напутствовали его доброжелатели. А недоброжелатели воскликнули: “Ну и пусть свернет! Все равно ему на свалку пора, не вписаться ему в современность”.

Заслышав издалека шаги Бубукина, кот выгнул спину и зашипел.



— Сидеть! На цепь посажу! — рассердился Шунь.

Тарас действительно сел и стал похож на копилку. Только кончик хвоста нервно колбасил по лапам. Пустой глаз был теперь культурно прикрыт куском кожи на перевязи. Чего-чего, а кожи в библиотеке было с избытком.

— А это что еще за Полифем одноглазый? — опасливо спросил Бубукин.

— Не Полифем, а Тарас, — поправил его Шунь и заключил посетителя в свои снегоуборочные объятия. Он решил, что журналист явился сюда не сам собой, а благодаря его, Шуня, возросшим телепортическим способностям. Взрослый человек, у которого подросли зубы, способен, наверное, и не на такое.

Честно говоря, Шунь подсоскучился в одиночестве. Конечно, он рассказывал Тарасу разные истории из своего детства, делился соображениями о ситуации в мире, но это было не то. Он мечтал: когда-нибудь настанет день, когда его знания востребуют. И тогда у него возьмут настоящее интервью. И тогда он явится всем этим вялотекущим интеллигентам во всей красе, разъяснит, наставит, научит. От неизбывности этой мечты он вечерами накрывал стол на двоих и ставил на него свечу. Как для большей доверительности в общении, так и потому, что электричества в монастыре не было. Но никто не приходил, нетронутые макароны приходилось вываливать в Тарасову миску. Кот людской еды не любил, но, демонстрируя лояльность, дочиста вылизывал посудину. Иногда он даже имитировал чавканье.

И вот теперь Шунь наконец-то сидел с Бубукиным за травяным чаем с твердокаменными сушками, поставленными хозяином для стачивания зубов. Шунь говорил, говорил, говорил… Магнитофонные батарейки уже давно сели, и теперь журналист писал, писал и писал… Когда рука у Бубукина начинала отваливаться, а горькая складка становилась еще горше, Шунь доставал швейные иголки, наборматывал над ними понятные только ему мантры, прокалял на свече и пребольно втыкал в обвисшую кожу журналиста. И хоть втыкал он их в живот и в ступни, краснота в горькой складке бледнела, и Бубукин ощущал прилив оптимизма и жизненных сил.

Шунь в основном выказывал неудовольствие неправильным устройством мира. Родное правительство обличал за продажность (“У них денег столько, что и дантистам не снилось”). Западные — за нежелание делиться (“У них денег хоть жопой ешь, а в Африке дети от голода пухнут”). Дальневосточные — за забвение национальных устоев (“Гамбургеры жрать стали, за последние сорок лет — ни одного харакири”). Народы всего мира — за непротивление злу неограниченного потребления (“Нормальных компьютеров им мало, шибко-кристаллический экран им подавай”). Крупным компаниям доставалось за порчу международного воздуха (“Устроили из атмосферы газовую камеру”), мелким — за то, что за деревом не видят леса (“У них в мозгах одни опилки”). А Америку осуждал за все в совокупности, да еще и в квадрате (“Креста на них нет! “In God We Trust” на своих долларах написали, в церкви распродажу сраных подгузников устраивают”). И много чего еще для человечества обидного сказал. “Клонироваться хотим, а зачем такую дрянь, скажите на милость, клонировать? Даже я, человек, казалось бы, порядочный, и то один раз пункт по обмену валюты ограбил”.

В общем, Шуня прорвало. Выходило мизантропно и путано. “Вот поэтому я сюда и переселился”, — завершил он свои инвективы.