Страница 74 из 114
Первой и главнейшей из народнических проблем было отношение к крестьянству, во имя коего народники делали все, что делали. Кому надлежало указать мужикам истинную дорогу к справедливости и равенству? Личной свободы народники не осуждали огулом, но рассматривали ее, как либеральную побаску, отвлекающую внимание от насущных общественных и экономических задач. Нужно ли особо готовить наставников, идущих вразумлять меньшую братию — оратаев земли родимой, — а при случае и подстрекать ее к неповиновению властям, к мятежу, к сокрушению старого строя — поскольку грядущие бунтовщики еще далеко не осознали всей необходимости и важности насильственных действий? В 1840-х годах на такой вопрос отвечали утвердительно Бакунин и Спешнев, фигуры, несхожие донельзя; этот же взгляд проповедовал Чернышевский в 1850-х, его пылко рекомендовали Заичневский и «якобинцы-младороссы» в 1860-х; то же самое проповедовали в 1870-е и 1880-е как Лавров, так и его соперники и противники, приверженцы профессионального, дисциплинированного терроризма: Нечаев и Ткачев; придерживались той же школы мысли и последователи этих двоих, среди которых числятся (правда, лишь в этом вопросе) не только социалисты-революционеры (эсеры), но и кое- кто из русских фанатиков марксизма — в частности, Ленин и Троцкий.
Многие опасались, что обучать подобным образом членов революционных ячеек значит создавать высокомерную элиту надменных властолюбцев, людей, согласных (в наилучшем случае) дать крестьянам не то, чего крестьянам хотелось, а лишь то, что полагали нужным самозванные народные заступники и наставники — лишь то, чего массы, по их убеждению, должны были требовать, но или позабыли об этом, или не пожелали... Вопрос начинали задавать без обиняков: не расплодятся ли с течением времени фанатики, почти безразличные к истинным нуждам и чаяниям подавляющего большинства русских людей, свирепо стремящиеся навязывать им только то, что сами фанатики — своеобразный «рыцарский орден» профессиональных революционеров, напрочь отрезанный от народной жизни полученной подготовкой и конспирацией, — предназначали народу, будучи безразличны и глухи к людским надеждам и людскому негодованию. Не кроется ли здесь опасности? Не сменится ли прежнее иго новым, еще худшим — деспотической олигархией кровожадных умников, уничтоживших дворянство, чиновничество и царя? Уверены ли вы, что новые господа не окажутся куда более страшными угнетателями, нежели прежние?
Об этом спорили даже некоторые террористы 1860-х годов — например, Ишутин и Каракозов, — и с гораздо большим жаром препиралось большинство молодых, идеалистически настроенных людей, затевавших в 1870-е и позднее «хождение в народ»: не столько ради того, чтобы поучать, сколько чтобы самим «учиться жить»; их умы вдохновлялись писаниями Руссо (вероятно, еще Некрасова и Толстого) ничуть не меньше, чем книгами непреклонных социальных теоретиков. Эта молодежь, исполненная «вины перед народом», считала себя развращенной — и окружавшим порочным обществом, и полученным либеральным образованием, порождавшим якобы глубокое неравенство, неминуемо возносившим ученых, писателей, профессоров, специалистов — короче говоря, всех разумных, ученых и воспитанных людей — слишком высоко над мужицкой массой и оттого превращавшимся в истинный рассадник несправедливости и классового угнетения; молодежь полагала: все, препятствующее взаимному пониманию отдельных людей, сообществ и народов, создающее и сохраняющее препятствия к человеческой сплоченности и братству, ео ipso[260] является злом; специализация и университетское образование воздвигают преграды меж людьми, не дозволяют личностям и сообществам «единиться», убивают любовь и дружбу, числятся среди главнейших причин, порождающих то, что после Гегеля и гегельянцев окрестили «отчуждением» целых общественных слоев, классов, культур.
Кое-кто из народников исхитрялся игнорировать, обходить изложенный «жгучий вопрос». Например, Бакунин — сам народником не бывший, но глубоко повлиявший на все народничество — призывал не доверять ни «умникам», ни специалистам: дескать, это может окончиться наигнуснейшей тиранией, владычеством ученых и педантов; тем не менее, Бакунин уклончиво избегал отвечать на вопрос: надлежит революционеру поучать других или учиться у них самому? Не ответили на вопрос ни террористы из «Народной воли», ни приспешники народовольцев. Чуть более чуткие и нравственно чистые мыслители — например, Чернышевский и Кропоткин — разумели, насколько этот выбор тяжек, и даже не старались обманываться на сей счет: каждый раз, вопрошая себя о том, по какому праву они собираются навязать либо ту, либо другую систему общественной организации мужицкой массе, росшей в совсем иных условиях — на свой лад, возможно, отнюдь не худших и порождающих ценности едва ли не большие, чем знакомые народникам, — ни Чернышевский, ни Кропоткин не давали себе ответа ясного. Положение стало еще неразрешимее, когда (в 1860-е годы и впоследствии) все чаще начал возникать вопрос дополнительный: а что делать, ежели крестьяне окажут настоящее сопротивление революционерам, замыслившим освободить их? Следует ли обманывать народные массы, или — хуже того — насильно гнать их к освобождению? Никто не спорил: в конце концов, управлять страной следует народу, а не сливкам революционного движения — но пока что было непонятно: сколь же далеко дозволено заступнику народному зайти в безразличии к желаниям и устремлениям большинства? Сколь далеко имеет он право гнать упомянутое народное большинство по путям, ненавистным народу совершенно явно?
Задача была отнюдь не академического свойства. Первых же заядлых приверженцев радикального народничества — «проповедников», учинивших достопамятным летом 1874-го «хождение в народ», — чаще всего встречали безразличием, недоверием, негодованием, а иногда ненавистью и ощутимым сопротивлением: крестьянам вовсе не требовались подобные благодетели, коих сплошь и рядом хватали и передавали в руки полиции. Народники оказались вынуждены определить собственное отношение к поставленному вопросу недвусмысленно, ибо страстно верили в необходимость оправдать свои действия доводами рассудка. Зазвучавшие ответы оказались весьма далеки от единодушия. «Активные» деятели, подобные Ткачеву, Нечаеву — и чуть менее политически мыслившему Писареву, чьи последователи вошли в историю под именем «нигилистов», — стали предтечами
Ленина в своем презрении к демократическим методам. Со времен Платона доказывалось: дух превыше плоти, разумным людям назначено править неразумными. Образованный человек не может прислушиваться к необразованной и напрочь несмысленной толпе. Массы надлежит выручать любыми и всякими доступными средствами — если потребуется, то и вопреки тупому нежеланию самих народных масс, пуская в ход обман и лицемерие, а понадобится — и грубую силу.
Но такую школу мысли, ведшую прямиком к авторитарному правлению, приняли немногие из народников. Большинство пришло в ужас, внемля товарищам, открыто проповедовавшим столь маккиавеллиевскую тактику, и сочло, что никакая — даже наичистейшая — цель не оправдывает применения чудовищных средств, ибо при этом сама цель окажется навеки опозорена.
Не меньше споров разгорелось по поводу отношения к государству. Все народники соглашались: государство воплощает собою неравенство и принуждение, оттого-то и есть оно явление злое по изначальной сути своей: не ждите ни счастья, ни справедливости, ежели государство не исчезнет. Но какова же тогда немедленная цель революции? Ткачев недвусмысленно провозглашает: до тех пор, покуда капиталистический враг не истреблен подчистую, орудие принуждения — пистолет, вырванный революционером из капиталистической руки, — ни в коем случае не должно быть выброшено вон: оружие надлежит обратить против буржуа. Иными словами: ни в коем случае нельзя уничтожать государственную машину, следует использовать ее в борьбе с неизбежной контрреволюцией — без этой машины отнюдь не обойтись, пока последний противник не будет, по бессмертному выражению Прудона, «успешно ликвидирован», и, следовательно, у человечества не минует нужда в любых орудиях принуждения. Этой доктрины, следуя Ткачеву, придерживался Ленин — куда усерднее, чем того требовала простая приверженность двуликой марксистской формуле касаемо диктатуры пролетариата. Характерно: Лавров, представлявший «центристское» течение в народничестве, олицетворявший все его колебания и весь разброд, стоял не за немедленное и полное уничтожение государства, но за постепенное уменьшение его роли до той, которую он зыбко и смутно определил, как «минимальную». Чернышевский, народник, настроенный наименее анархически, смотрел на государство, как на создателя и защитника свободных рабочих и крестьянских объединений; он исхитрялся мыслить о государстве одновременно централизованном и децентрализованном, обеспечивающем и порядок, и всеобщее усердие, и равенство — и личную свободу в придачу.