Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 114

одаренного и во всех отношениях привлекательного.

Германский романтизм в Петербурге и Москве

К

ажется, все — или почти все — историки русской лите­ратуры и философии, невзирая на любые иные свои разногласия, сходятся в одном: наибольшее, преоб­ладающее влияние на русских писателей, работавших во вто­рой четверти девятнадцатого столетия, оказал германский романтизм. Правда, этот взгляд, как и большинство ему подобных обобщений, не вполне верен. Пускай Пушкина и причисляют к поколению предыдущему — все равно: ни Лермонтов, ни Гоголь, ни Некрасов — говоря лишь о самых заметных авторах той эпохи — не могут считаться учениками романтических мыслителей-немцев. Впрочем, германские метафизики действительно в корне изменили течение русской мысли — как справа, так и слева: мысли националистической, православной и радикально-полити­ческой наравне; романтизм сильнейшим образом сказался на мировоззрении «передового» университетского студен­чества — и всей прочей молодой интеллигенции. Германские философские школы — в частности, учения Гегеля и Шел­линга (правда, «осовремененные») — и доныне еще не утра­тили влияния всецело.

В наследство современному человечеству эти школы оста­вили пресловутую, могучую политическую мифологию, взя­тую на вооружение одновременно правыми и левыми, дабы оправдать махровый обскурантизм и страшный гнет, ими проповедуемый и насаждаемый. И все же, великие историчес­кие достижения философов-романтиков уже давным-давно так впитались и въелись в западную цивилизованную мысль, что нынче непросто вообразить себе, насколько новыми, свежими казались они встарь, опьяняя многие умы.

Философские труды, созданные ранними германскими романтиками — Гердером, Фихте, Шеллингом, Фридрихом Шлегелем и многими их последователями, — читать нелегко. Например, шеллингианские трактаты, служившие некогда предметами восхищения искреннего и всеобщего, подобны темным дебрям, углубляться в которые мне — во всяком слу­чае, сейчас — не хочется: vestigia terrent уж больно много любознательных и отчаянных голов проникли туда, чтобы не вернуться вовеки.

Но искусство и философия той эпохи — по крайности, германские, а также восточноевропейские и русские (ибо и Восточная Европа, и Россия были, можно сказать, умствен­ными колониями Германии) — будут непонятны, если не учи­тывать важного факта: вышеупомянутые метафизики — особенно Шеллинг — властно влекли мысль человеческую прочь от механистических философских категорий восем­надцатого столетия — и прямо к пояснениям и толкованиям, основанным на эстетических или биологических понятиях. Романтики—мыслители и поэты—успешно сокрушили осно­вополагающую догму просветителей восемнадцатого века, гласившую, что единственный надежный метод исследова­ний и толкований обеспечивается лишь победоносными нау­ками, связанными с механикой. Французские philosophes пре­увеличивали пользу, а германские романтики — абсурдность приложения понятий и мерил, используемых естествозна­нием, к делам чисто человеческим. Но, помимо всего про­чего, ею достигнутого, романтическая реакция на при­тязания «научного материализма» поставила под вечное сомнение способность земных наук — психологии, соци­ологии, антропологии, физиологии — возобладать в таких областях умственной и духовной деятельности, как история, искусство, религиозная, философская, общественная и поли­тическая мысль, воцариться там безраздельно и положить конец тамошнему возмутительному беспорядку. Если Бейль и Вольтер потешались над современными им богословами, то романтики высмеивали твердокаменных материалистов, подобных Кондильяку и Гольбаху, а излюбленным полем битвы сделалась область прекрасного, эстетика.

Если вам хочется понять, из чего рождается произведение искусства; если хочется понять, например, отчего определен­ные очертания и краски слагаются в определенную картину либо изваяние; отчего определенный слог или определен­ные словосочетания производят особо могучее воздействие на определенного читателя, наделенного особой воспри­имчивостью, или запоминаются этим читателем накрепко; или отчего некие звуковые сочетания, именуемые музыкой, иногда зовутся бездарными, а иногда великими, либо лири­чными, либо вульгарными, либо возвышенными, либо низ­менными, либо характерными для того или иного народа, или для отдельного композитора — никакие общие положения, подобные тем, что используются физикой, никакие обобщен­ные описания, или классификации, или категории, приме­няющиеся науками, которые исследуют свойства звуков, или цветных пятен, или черных значков, отпечатанных на бумаге, или строение произносимых человеком фраз, ни в малейшей мере не помогут получить ответы на задаваемые вопросы.

Каковы же были ненаучные объяснения, применимые к жизни, к мысли, к искусству и религии, не поддающимся научному толкованию? Романтические метафизики обрати­лись к путям познания, приписываемым Платоновской тра­диции: духовное прозрение, интуитивное чувство связей, научному анализу не подлежащих. Шеллинг (чьи взгляды на природу творческого воображения — в частности, вооб­ражения гениального — темны и туманны, однако при этом поразительно своеобразны и неожиданны) использовал поня­тие вселенского мистического прозрения. Он рассматривал вселенную как единый дух, огромный живой организм, душу или сущность, развивающиеся от одной духовной стадии к другой. Отдельные человеческие личности служили некими «замкнутыми средоточиями», «аспектами», «моментами» исполинской космической сущности — «живого целого», мировой души, трансцендентного Духа или Идеи, чье опи­сание понуждает припомнить фантазии ранних гностиков. Даже скептически настроенный швейцарский историк Якоб Буркгардт говорил, что, слушая речи Шеллинга, начинал видеть неведомых, грозно близящихся существ, многоруких и мно­гоногих. Однако выводы из этого апокалипсического миро­воззрения не столь эксцентричны. Замкнутые средоточия — отдельные человеческие существа — понимают друг друга, окружающий мир и себя самих; понимают они также прош­лое, и (в известной степени) настоящее, и грядущее тоже — только не тем образом, коим разумеют себе подобных. Если, к примеру, я утверждаю, будто разумею другое человеческое существо: разделяю его суждения, слежу за ходом его мыс­лей, «проникаю» в его умопостроения — и посему обладаю полнейшим правом судить о его характере, «внутренней» его сущности, — я приписываю себе способность делать нечто, не подлежащее, с одной стороны, сведению к определенной системе операций, а с другой стороны, к методу, позволя­ющему извлекать из них дальнейшие сведения, — будучи обнаружен, такой метод мог бы сделаться простым приемом, доступным любому восприимчивому ученику, более-менее механически применяющему его впоследствии. Понима­ние человека, идей и движений, мировоззрения, присущего отдельным личностям либо сообществам, нельзя ограничить ни социологическими классификациями по типам поведе­ния, ни предсказаниями, вырастающими из научных опытов и тщательно упорядоченных статистических данных, отно­сящихся к ученым наблюдениям. Нет и не бывает замены сочувствию, пониманию, проницательности, мудрости.

Сходным же образом Шеллинг учил: если желаете узнать, что именно делает произведение искусства прекрасным или что придает неповторимое своеобразие историческому периоду, — необходимо использовать методы, отличаю­щиеся от методов научного опыта, классификации, индук­ции, дедукции и тому подобных приемов, свойственных естествознанию. Согласно этой доктрине, ежели вы наме­рены уразуметь, откуда взялся великий духовный переворот, называемый Французской революцией, или почему Гетев- ский «Фауст» глубже Вольтеровских трагедий, то применять методы психологические и социологические, в общих чер­тах обрисованные, допустим, Кондильяком или Кондорсэ, вполне бесполезно. Если вы не обладаете проницатель­ным воображением, дозволяющим постичь «внутреннюю», умственную и чувственную — духовную — жизнь личности, общества, исторического периода; «внутренние цели», «суть» учреждений, народов, церквей, — вы навеки останетесь неспособны пояснить, отчего одни сочетания способны сли­ваться в «единства», а другие — нет: отчего известные звуки, слова или действия уместны в составе целого и отлично в него вписываются, а другие — ни в коем случае. Не играет роли: «объясняете» вы человеческий характер, или подъем общественного движения, или рост политической партии, или блеск философской школы, или расцвет мистических воззрений на действительность. И это, согласно взглядам, здесь обсуждаемым, не случайно. Действительность не про­сто органична, действительность целостна — иными словами, составные части ее не просто связаны случайными отноше­ниями, не просто образуют структуру либо гармонию, в коих каждый элемент рассматривается как «неотъемлемо нуж­ный» благодаря расположению прочих элементов — помимо этого, он «отражает» или «выражает» остальные элементы, ибо наличествует единый Дух («Идея», «Абсолют»), неповто­римым аспектом или артикуляцией которого предстает все существующее — и чем явственнее аспект, чем живее и гибче артикуляция, тем «глубже» и «реальнее» вещь или понятие. Философия «верна» пропорционально тому, сколь точно опи­сывает она фазу, достигнутую Абсолютом или Идеей на каж­дой стадии развития. Поэт наделен гениальностью, а госу­дарственный муж — величием лишь в той степени, в которой они питаются «духом» окружающей среды — национальной, культурной, общественной — и выражают его; здесь нали­чествует «воплощенное» самоосуществление вселенского Духа, пантеистически воспринимаемого как вездесущее Божество. И если произведение искусства мертво, или неес­тественно, или пошло — значит, оно является простой слу­чайностью во вселенском развитии. Искусство, философия, религия — только усилия, прилагаемые «замкнутыми средо­точиями», смертными людьми к ощущению и выражению «эха» космической гармонии. Земное человеческое существо ограниченно и конечно, его мировоззрение всегда останется фрагментарным — однако, чем глубже личность, тем крупнее и богаче окажется доступный ей фрагмент. Отсюда проис­текает высокомерное пренебрежение, с которым подобные мыслители отзываются о «чисто» эмпирическом или «меха­ническом», о повседневном опыте, копящемся в мире, чьи обитатели остаются глухи ко внутренней гармонии — той, без коей ничего на свете нельзя уразуметь верно.