Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 114

и

Большинство русских историков соглашаются: великий общественный раскол на образованных и темных людей был последствием раны, причиненной русскому обществу Петром Великим. Пылкий реформатор, Петр посылал избранных молодых людей на Запад, а когда они овладевали тамошними языками и успевали изучить различные новые искусства и ремесла, возникшие благодаря научной и промышленной революции семнадцатого столетия, приказывал посланцам возвращаться домой и возглавлять новое русское общество, которое государь поспешно, сурово и беспощадно создавал на своей феодальной почве.

Таким образом Петр Великий образовал небольшой класс «новых людей» — полу-русских, полу-чужеземцев: родив­шихся в России, но воспитание получивших за границей; в урочный час они сделались малочисленной олигархией правителей и бюрократов, стоявшей превыше народа, более не имевшей касательства к его по-прежнему средневеко­вой культуре, оторванной от непросвещенного населения непоправимо. Распоряжаться огромной и непокорной стра­ной делалось все труднее и труднее, ибо и хозяйственные, и общественные условия в России все больше и больше отли­чались от западных: Запад уходил вперед. Шире и шире стано­вилась пропасть, и правившая элита вынужденно пригнетала народ все тяжелее и тяжелее. Немногочисленные властители все больше и больше чуждались людей, которыми управляли.

В течение восемнадцатого и на заре девятнадцатого сто­летий русское самодержавие ритмически чередовало гнет и милосердие. Так, Екатерина Великая поняла: ярмо ста­новится избыточно тяжким, а положение вещей близится к настоящему варварству — и ослабила узду незыблемого дес­потизма, стяжав заслуженные похвалы от Вольтера и Гримма. В итоге началось чересчур уж бурное брожение умов, чересчур уж громко зазвучали недовольные голоса, чересчур уж много образованных людей начали сравнивать российскую и запад­ную жизнь — и сравнение оказалось не в пользу России. Екатерина почуяла неладное; Французская революция испу­гала ее окончательно; крышка захлопнулась опять. Правление снова сделалось непреклонным и гнетущим.

Состояние дел едва ли улучшилось в царствование Алек­сандра I Благословенного. Подавляющее большинство русских продолжало жить во мраке феодализма; слабое и, в целом, невежественное священство не имело особого нравственного влияния, а несметная рать верноподдан­ных и, временами, вовсе не бестолковых бюрократов крепко держала в узде строптивых крестьян, роптавших все больше и больше. Меж угнетателями и угнетаемыми существовала тонкая смягчающая прослойка: образованный обществен­ный класс, говоривший преимущественно по-французски и отлично сознававший, сколь невероятна была пропасть, раз­делявшая западную жизнь — какой она мнилась просвещен­ному русскому, — и жизнь рядового российского сельчанина. В большинстве своем представители этого класса весьма остро ощущали различие между справедливостью и несправедливо­стью, цивилизованностью и варварством — но также пони­мали: слишком трудно переменить окружающие условия; а вдобавок, помнили: самодержавие — опора и твердыня, которую могут опрокинуть и развалить любые реформы. Многие мыслящие русские то заканчивали циническим крас­нобайством на вольтеровский лад — исповедуя либераль­ные убеждения, однако не забывая сечь своих крепостных розгами, — то впадали в благородное, красноречивое и безыс­ходное отчаяние.

Положение изменилось после наполеоновского нашест­вия, разом толкнувшего Россию прямо в Европу. Едва ли не в одночасье Россия обнаружила, что выступает великой евро­пейской державой, осознала свою сокрушительную мощь, впечатлявшую всех и вся и принимавшуюся европейцами с немалым ужасом и превеликой неохотой — Россию рассмат­ривали как нечто не просто равное Европе, но превосходящее чисто грубой силой.

Блистательная победа над Наполеоном и вступление в Париж были столь же важны для истории русской мысли, сколь и Петровские реформы. Россия осознала себя единой нацией — причем не простой, а великой европейской, при­знаваемой именно в этом качестве; Россию прекратили счи­тать презренным сборищем варваров, кишащих за незримой Китайской стеной, «омраченных густой сению невежества»[184], неуклюже и неохотно подражающих иноземным образцам. Более того, поскольку долгая война с Наполеоном породила и огромный, длительный патриотический пыл, и — в итоге всеобщей борьбы за единое правое дело — возраставшее ощущение равенства сословий, известное число более-менее идеалистически настроенных молодых людей почувствовали: возникают новые связи меж ними и народом — связи, коих полученное ими воспитание само по себе не порождало. Рост патриотического национализма вызвал — это было неизбеж­ным его следствием — обостренное чувство ответственности за хаос и грязь, нищету и никчемность, жестокость и общую устрашающую неразбериху, царившую в России. Всеобщая нравственная неловкость распространилась даже на самых бесчувственных и бессердечных, самых закоснелых и полу­цивилизованных представителей правившего класса.

III

Имелись и другие обстоятельства, способствовавшие этому чувству совокупной вины. Одним из них, навер­няка, было случайное (чисто случайное) совпадение: рус­ский литературный романтизм оживился и расцвел одновре­менно со вступлением России в Европу. Среди главнейших романтических учений (родственных утверждению, что история движется согласно распознаваемым законам или правилам, а народы суть не простые человеческие скопища, но единые «организмы», развивающиеся «органически», а не механически и не произвольно) имеется заповедь, гласящая: все на свете является тем, чем является, и там, где явля­ется, и тогда, когда является, лишь постольку, поскольку все на свете служит единой вселенской цели. Романтизм разви­вал мысль, утверждавшую: не одни лишь отдельные личности, но целые сообщества, и не одни лишь сообщества, но целые учреждения — государства, церкви, цехи, гильдии, — короче говоря, любые объединения, даже создававшиеся с явно малозначащей, зачастую вообще мелкой житейской целью, наделяются, в конце концов, собственной душой, о наличии которой и сами навряд ли подозревают. Осознание этого наличия и должно зваться истинным просвещением.

Школа мысли, говорящая, что всякий человек, всякая страна, раса, всякое учреждение имеют собственную, непо­вторимую, неотъемлемо присущую цель и задачу — органи­ческую составную часть более обширной цели, стоящей перед всемирным бытием, — и что уже простым осознанием своих задач они участвуют во всемирном движении к свету и свободе, — эта школа мысли являлась некой светской раз­новидностью давних вероучений и оставляла глубокий след в молодых русских умах. Вышеизложенный взгляд усваивали охотно по двум причинам: одна была вполне приземленной, политической, а другая — возвышенно духовной.

Приземленной причиной оказалась неохота, с которой русские власти дозволяли подданным ездить во Францию: эту страну считали — особенно после 1830-го — хронически революционной, склонной к непрекращающимся мятежам, кровопролитию, насилию; тяготеющей к хаосу. И напротив: Германия мирно покоилась под пятой весьма благообраз­ного деспотизма. Естественно, молодых русских поощряли к обучению в германских университетах, где можно было основательно усвоить гражданские добродетели, должен­ствующие — так думали — сделать студентов еще более пре­данными слугами российского самодержавия.

Впрочем, итог оказался прямо противоположен ожидав­шемуся. В тогдашней Германии столь махровым цветом цвело тайное преклонение перед Францией, образованные немцы столь пылко восхищались идеями вообще, а идеями фран­цузского Просвещения в частности — будучи неизмеримо более правоверными их приверженцами, нежели сами фран­цузы, — что юные российские Анбхарсисы, исправно отправ­лявшиеся в Германию, заражались опасным вольнодумством гораздо сильнее и страшнее, чем заразились бы им в Париже, где ранние годы царствования Луи-Филиппа текли беспечно и легкомысленно. Едва ли правительство Николая I способно было догадаться, что собственными руками роет себе глу­бокую яму.