Страница 33 из 114
Согласно такому взгляду, доброе, благородное, справедливое, сильное, неминуемое, разумное составляют, в конечном счете, единое целое; противоречие меж ними исключается — рассуждая логически — априорно. Что же до самой структуры, тут возможны различные мнения; Гердер рассматривалее в культурном развитии различных племен и рас, а Гегель — в развитии национальных государств. Сен-Симон различал более обширную структуру в общеевропейской цивилизации; вычленял из нее преобладающую роль технического движения вперед и ввысь; также противоборство классов, порождаемых промышленностью и хозяйством; а внутри этой структуры — важнейшее влияние исключительных личностей: людей, нравственно, умственно или художественно гениальных.
Мадзини и Мишле рассматривали ее в понятиях внутреннего, отдельно взятого, «народного духа», порывающегося утвердить принципы своей общечеловечности — причем каждый народ ведет себя здесь по-своему, — противодействуя подавлению человеческой личности слепой природой. Маркс использовал исторические понятия классовой борьбы, порождаемой и определяемой развитием производительных общественных сил.
Политические мыслители и богословы в Германии и Франции видели в ней historia sacra многотрудный путь, ведущий падшего человека к единению с Божеством — вершинам теократии — подчинению мирских сил Царствию Божию на земле.
От перечисленных основных учений ответвлялось множество вариантов — и гегельянские, и мистические; некоторые восходили к натурализму восемнадцатого века; разгорались яростные битвы, на еретиков нападали, непокорных крушили. Но общей для всех была вера, во-первых, в то, что Вселенная подчиняется законам и обладает структурой — то ли доступной разумению, то ли эмпирически обнаруживаемой, то ли мистически открываемой человеку; во-вторых — в то, что люди лишь составные части целого, большего и сильнейшего, нежели они сами, а стало быть, поведение личности может объясняться терминами, приложимыми к целому, но отнюдь не наоборот; в-третьих, ответы на воп-
— Примечание перевод-
— священная история. 161
рос «что делать?» можно извлечь из познаний о целях объективного исторического процесса, в коем люди волей-неволей участвуют, — цели эти неизбежно одинаковы, с точки зрения всех, накопивших истинное знание, — всех разумных существ; в-четвертых, ничто, служащее средством к достижению объективно данной космической цели, не способно быть ни злым, ни жестоким, ни глупым, ни уродливым — по крайности, «в конечном счете» либо «при окончательном анализе» (чем бы оно там ни мерещилось человеку с первого взгляда) — и, соответственно, все, противостоящее великой цели, является злым, жестоким и т. д. Мнения могли различаться: считать ли неизбежными упомянутые цели — а значит, и прогресс неминуемым, — или, напротив, люди свободны выполнять отведенные им задачи либо пренебрегать ими (на свою же неминуемую погибель) ? Но все сходились в одном: объективные цели вселенского значения обнаружить можно, и только в них заключаются единственные истинные цели всякой общественной, политической и личной деятельности; будь иначе — мир оказалось бы нельзя рассматривать как некий «космос», коему присущи настоящие законы и «объективные» требования; всякая вера, все ценности оказались бы лишь относительными, лишь субъективными игрушками прихотей и случайностей, неоправданными и не подлежащими оправданию, — а подобное немыслимо.
Против этого великого деспотического учения, этого умственного блеска, излучаемого эпохой, этого кумира, коего обнаружил, вознес на пьедестал, изукрасил несметными образами и цветами германский метафизический гений, а глубочайшие и почтеннейшие мыслители Франции, Италии и России восхвалили, Герцен восстал яростно. Он отвергал основы подобных воззрений и бранил умозаключения, из них выводимые, не просто потому, что находил их (подобно своему другу Белинскому) нравственно отталкивающими, но еще и потому, что считал их умственным лицемерием и эстетической безвкусицей, равно как и попыткой зашнуровать природу в смирительной рубашке убогого и нищего воображения, что свойственно германским филистерам и педантам.
В «Письмах из Италии и Франции», «С того берега», «К старому товарищу», в «Открытых письмах» к Мишле, Линтону, Мадзини и, разумеется, на всем протяжении «Былого и дум» Герцен четко и недвусмысленно излагал свои этические и философские убеждения.
Важнейшими из них были следующие: природа не подчиняется никакому замыслу, а история творится не согласно либретто; никакого единого ключа, никакой единой формулы и в принципе нельзя подобрать к вопросам, занимающим личность или целое общество; общие решения отнюдь не служат решениями, вселенские цели никогда не бывают настоящими, у всякой эпохи свое строение и свои вопросы; кратчайшие пути и обобщения отнюдь не заменяют опыта; свобода — живых людей в определенном месте и в определенное время — есть абсолютная ценность; минимальное пространство для свободных поступков есть нравственная необходимость для всех людей, и нельзя подавлять ее ради отвлеченных понятий или общих принципов, коими столь непринужденно потрясают великие мыслители данной или какой угодно другой эпохи — ради вечного спасения, истории, человечества, прогресса; еще менее ради государства, или Церкви, или пролетариата — великих слов, призываемых, дабы оправдать ужасающую жестокость либо деспотизм: чудодейственных заклинаний, долженствующих задушить голос людского чувства или совести. Эта либеральная точка зрения родственна истрепавшейся, но пока не исчезнувшей традиции западных учений о свободе воли; остатки их упорно цеплялись за жизнь даже в Германии — у Канта, Вильгельма фон Гумбольдта, в ранних трудах Шиллера и Фихте, — уцелели во Франции и Французской Швейцарии — среди философов-«идеологов», у Бенжамена Констана, Токвилля и Сисмонди — и оказались упорной порослью в Англии, среди радикалов-утилитаристов.
Герцен, подобно ранним либералам Западной Европы, наслаждался независимостью, разнообразием и свободной игрой личного темперамента. Он желал наибогатейшего возможного развития людских свойств, ценил непосредственность, прямоту, достоинство, гордость, страстность, искренность, манеры и повадки свободных людей; а ненавидел трусость, угодливость, покорность грубой тиранической силе или общественному мнению, произволу и насилию, не выносил заискивающей робости, преклонения перед властью, нерассуждающего почтения к минувшему, к учрежденному, к мифам и загадкам; не терпел унижения слабых сильными; сектантства, филистерства; неприязни и зависти большинства к меньшинству — и грубой надменности меньшинства по отношению к большинству.
Он желал общественной справедливости, экономической ладности, политической устойчивости — но все это было второстепенно по отношению к необходимости оберегать людское достоинство, к соблюдению высокой цивилизованности, к защите личности от нападения и насилия, к ограждению тонко чувствующих или талантливых людей от хамства отдельно взятых лиц или целых учреждений. Любое общество, что по какой бы то ни было причине отказывалось предупреждать и отражать подобные покушения на свободу, приветствуя оскорбления с одной стороны, а пресмыкательство — с другой, Александр Герцен обличал беспощадно и отвергал во всех своих книгах — какие бы социальные и экономические выгоды ни сулило (причем и честно, и вполне ощутимо!) подобное общество своим членам. Он отвергал такое общество с той же нравственной яростью, с которой Иван Карамазов отвергал обещание вечного блаженства, купленного ценой мучений, выпавших на долю невинному ребенку; но доводы, коими Герцен защищал свои мысли, тот слог, которым он описывал своего врага, ведомого автором к позорному столбу для немилосердного последующего уничтожения, имели в тоне и содержании весьма немного общего с тогдашним богословским или же либеральным красноречием.
Как остроглазого, пророчески проницательного свидетеля своей эпохи, его, пожалуй, можно сравнивать с Марксом и Токвиллем; а как проповедник нравственности, он куда интересней и оригинальней их обоих.