Страница 69 из 83
В-четвертых. Когда социологи спрашивают российское население о любимых телевизионных программах, артистах и т.п., в первых строчках по рейтингу они получают «юмористические программы». Тут я вижу Россию, которая валяет дурака и любит смотреть на такое дуракаваляние. Среди жанров, которые более других представлены на телевизионных экранах и среди предпочтений публики, отмечу два: изображение чужака (западного человека, а еще чаще американца) в качестве полного культурного идиота, дебила, не понимающего «самых нормальных вещей», и уничтожающую пародию на саму идею соревнования – разнообразные состязания в бессмысленных или унизительных умениях вроде угадывания музыкальных и словесных текстов, прокрученных в записи наоборот, или в скорости поедания чего-нибудь совершенно гадостного и т.п., своего рода возвращение старого советского развлечения «бег в мешках» или «плевки против ветра».
Еще одна сквозная тема, которая характеризует Россию, и не только сегодняшнюю, – это Россия провинциальная, которая живет далеко. Далеко от чего? И от центра, и от границы, по Гоголю. Россия – страна гигантской периферии. Можно сказать, она на 90 % состоит из периферии. Это архаичное для современных стран состояние – подобное громоздкое, сверхцентрализованное устройство с таким объемом периферии, куда и откуда, сколько ни скачи, не доскачешь. Я вижу провинциальную Россию, которая, с одной стороны, рвется в Москву, а с другой стороны, не хочет рваться в Москву и говорит: «Настоящий центр мира – вообще не Москва, потому что Москва – не Россия. Настоящий центр у нас здесь» – в Сердобске, Торжке и еще каком-нибудь замечательном городе. И дальше начинается напоминающая Маркеса, но только пока еще ищущая свою романную форму мифология периферии (всего лишь один пример из многих здесь – романы набирающего вес пермского писателя Алексея Иванова).
В принципе, не одна Россия пытается выйти из подобных досовременных состояний, в нашем случае – состояний советских, отделивших страну от общей современности, от большого мира, на эту дорогу становились и другие страны. В частности, возникала в них и проблема периферии. Если взять, к примеру, польскую литературу, то она в ХХ, а тем более – в XXI в. буквально глаз не сводит с провинции, которой, можно сказать, и живет. Назову только два имени из лучших, на мой вкус, – прозаик Анджей Стасюк и поэт Януш Шубер (хотя их сегодня – не два и не три). Восточная граница – не единственная, которая есть в Польше, но польские Кресы – давний источник национальной культуры вплоть до нынешнего дня. В России потребность в такого рода идеях и смысловых конструкциях, видимо, тоже начинает сегодня ощущаться. Ощущаться, подчеркну, в очередной раз (сходные движения мысли примерно в ту же сторону были после революции, а потом в 1960-е гг.), но в новом контексте, поскольку значительную часть советской периферии Россия безвозвратно утратила.
И последнее по порядку, но не по значению: на страницах и экранах можно видеть Россию, пытающуюся расстаться с Россией. То ли уехать, то ли зажить внутри России какой-то нероссийской жизнью – уехать так, чтобы позабыть, что в России творилось, или, наоборот, чтобы смотреть сюда из своего «прекрасного далека», откуда действительно иногда лучше видно, чем отсюда, с близкого расстояния. Для примера я бы назвал недавние – как правило, блистательные – художественные и эссеистические книги, статьи, выступления на публике и в сети Б. Хазанова и А. Гольдштейна, О. Юрьева и М. Шишкина. Характерно, однако, что на массовый уровень эта проблематика почти не проникает (эпатирующая ксенофобия «Брата-2», по-своему замечательная, требующая быть замеченной, – многими уровнями ниже и в данном случае не в счет).
Перед нами несколько очень обобщенно намеченных пластов или граней смыслового мира, представленного нынешней российской словесностью, кино, массмедиа. Чего в них нет? Нет самостоятельного человека, независимого субъекта как той инстанции, которая сводила или перерабатывала бы в нечто связное эти расползающиеся пласты. Нет независимых институтов – правовых, судебных, религиозных, образовательных, которые бы представляли общее смысловое пространство для разных действий разных людей и гарантировали от произвола одних по отношению к другим. Этого нет, и атомизированный индивид оказывается в первозданном состоянии, по Монтеню, «голого человека на голой земле» – наедине с глухоманью, откуда не докричишься, с властью, которой до него дела нет, с церковью, которую вдруг выстроили у него под окнами, и наедине со всем тем, что я выше перечислил.
Коротко говоря и повторяя выражение Юрия Левады, мы видим Россию, которая пытается адаптироваться252. Люди адаптируются к окружающему строю, что продолжает распадаться. Они в одиночку, разве что вместе с самыми близкими родственниками, обживают распад этого большого здания, его трещины, осыпи, обнажившиеся вдруг полости, чердаки и подвалы, и пытаются жить во всем этом. У одних это получается лучше, у других – хуже. Одни существуют, уже как будто успокоившись и нашарив твердую плиту под ногами, другие – по-прежнему с сознанием, что завтра все отнимут и не дай бог все будет хуже, так что не останется даже того немногого, что есть.
Так или иначе, процесс, который их всех объединяет, – это процесс адаптации, причем, как писал Левада, «понижающей» адаптации. Это значит, что человек, с одной стороны, понижает требования к окружающей реальности, как бы уговаривает себя и говорит другим, ближайшим: «А что, и так неплохо. Что нам, больше всех надо? Лишь бы войны не было». Но, с другой стороны, соответствующим образом снижает требования и к самому себе: «Что вы ко мне пристали? Я, что ли, всю эту кашу заварил? Я вообще к этому никакого отношения не имею. Меня здесь нет и не бывало, у меня алиби». Это очень важная конструкция социальной жизни, конструкция взаимодействия без действия, самоопределения через отсутствие – алиби. Мы как будто здесь и не здесь, не полностью здесь. С тем представлением о деятельном, идеалистическом индивиде, рассчитывающем на длинную дистанцию, о котором я говорил применительно к проекту культуры, такая антропология, согласимся, имеет мало общего. Это другая антропология (и другая социология, но об этом позже, в конце).
И это самое важное – то, что относится к человеку, тому, что творится у него в голове и что образуется между ним и другими, ему подобными, какие формы повторяющейся и разделяемой (пассивно принимаемой ими или реактивно отторгаемой ими) жизни при этом складываются. Если обобщать и подытоживать, я бы сказал, что человек, которого я вижу сквозь свои социологические очки, человек, который предстает с экранов телевизора, со страниц романов и т.д. (но и со страниц наших социологических анкет), – это человек лукавый, двусмысленный, себе на уме. Он не хотел бы попасть в переплет, зависеть от других и из-за них вляпаться в какую-то неприятность, но вместе с тем он, как всегда, надеется (поскольку он-то не здесь, его нет во всем этом!), что как-нибудь пронесет, вывезет, причем независимо от его собственных усилий. Как-то так получится, что у других не вышло, а у него выйдет, он-то ускользнет, вывернется из всего этого.
Дальше (я почти что иду по оглавлению книг Ю. Левады): он – человек, уповающий на власть при, как ни парадоксально, полном неверии в то, что она действительно его имеет в виду и может для него что-нибудь сделать. Но больше ему спросить не у кого, а с себя он спрашивать не привык. К соседу же он относится враждебно или, в лучшем, более мягком случае, подозрительно, с предварительной завистью: как бы у того не оказалось больше, чем у него. Особенно если этот сосед еще и называется по-другому – чеченцем, татарином, эстонцем. Этим чужим ничего нельзя прощать, а перед ними никакой и ни в чем вины быть не может.
Это человек привычный. Не просто в том смысле, что он к чему-то привык, – нет, он вообще привык привыкать, это его модус существования. Он знает, что от него мало что зависит, поэтому, если уж так получилось, надо привыкнуть. Нужно это как-то пережить, как-то в это дело встроиться. Наши отцы и деды так жили, и мы так живем. Но привычка – это не просто то, что есть. Это нивелир, который уравнивает все, что выходит за пределы привычного существования: оно ненужно, оно вредно, оно чужое, и нам этого не надо, поскольку нам не до жиру, быть бы живу.
252
См.: Левада Ю. Человек приспособленный [1999] // Левада Ю. От мнений к пониманию: Социологические очерки. 1993 – 2000. М.: Московская школа политических исследований, 2000. С. 467 – 488.