Страница 1 из 11
notes
1
2
3
4
5
Николай Димчевский
ОЛЕНИЙ УЗОР
Пряный густой аромат тундры вобрал в себя тысячеверстые просторы. Вдохнешь — замирает сердце, как перед прыжком в неизвестность. Даже когда придышишься и привыкнешь. А сейчас, после долгого сидения в душном городе, переворачивается что-то в груди, вызывает в памяти давнее. Иван Павлович ушел в воспоминания, пробужденные этим настоем багульника, березы и болотных трав.
Мутное, сырое утро. Поезд исчез за поворотом. Скрип допотопных вагончиков пропал сразу, накрытый мокрой подушкой тумана. Только чавкает под сапогами болотистая земля, мокрыми ветками чиркают по коленям березки, похожие на кусты крыжовника, сонная птица бормочет что-то свое рядом с тропой.
Поодаль, за овражком, скорей угадывается, чем виднеется, домишко — белесое пятно на серой мути. Кто не знает — не заметит. Но Иван Павлович знает домик Константина Кузьмича. И в ночной темени нашел бы, а теперь утро. Да и ночью сейчас не темнота.
В овражке совсем глухо. Даже ручья не слышно. Иван Павлович нагнулся зачерпнуть ладонью воды и только тогда уловил звон струи. Выпив пару пригоршней, отдохнул, прислушиваясь к тишине. Потом поднялся, поправил заплечный мешок, сползший набок, легко перебежал ручей по камням.
И тут сверху залаяли сразу несколько собак. Их лай раскатился, как неожиданный гром. Иван Павлович вздрогнул и рассмеялся. Привычное ухо различило хриплую трубу огромного, похожего на медведя пса, принадлежащего соседу Константина Кузьмича, и разноголосье остальных собак, привязанных по дворам. Лай кончился так же внезапно, как и возник.
Слышался лишь скрип камней под ногой на обрывистом склоне да звон комаров. Они набросились на лицо и руки, кусаясь по-собачьи до крови. Но Иван Павлович знал, что это еще не комар, и он ускорил шаг, отмахиваясь мокрой веткой.
Вот и жилье. То, что виделось издали бледным пятном, было не избой, а забором, сложенным из дров. Сотни полешек, зажатых между стоек, своими желтыми торцами напоминали соты. Поленница была так высока, что из-за нее выглядывала лишь крыша в потеках мха на черной щепе.
Иван Павлович обогнул эту дровяную крепость, защищавшую избу от северных ветров, и подошел к калитке. Знакомый дворик, навес над низкой дверью и на навесе, с краю, смоленая подсадная утка. Сидит, как живая.
Иван Павлович не сразу открыл калитку, а некоторое время рассматривал дворик, узнавал по очереди разные хозяйственные предметы и чувствовал, как необычайный покой наполняет грудь. С каждым вдохом улетучивались остатки протабаченной управленческой суетни и оставалось это исконное, ни часами, ни годами не меренное бытие, этот двор посреди тундры, уходящей к океану, эта деревянная подсадная утка, этот невод, повисший на кольях, и тишина, которую не могут пробить даже комары.
Калитка открылась без труда. Иван Павлович перепрыгнул через лужу, шагнул под навес, прислушался. Ни звука. Собака, привязанная за углом, даже не зевнула. Словно не она только что разрывалась от лая.
Он постучал в дверь. Тихо. Стукнул сильней. В избе что-то зашуршало, и дверь открылась. Она не была заперта. Иван Павлович понял, что опростоволосился: мог бы и не стучать, чтобы никого не будить.
Из-за мешковинного полога, висевшего за дверью, выглянул сам хозяин. Серые глаза на сухощавом лице расширились от удивления.
— Иван Палыч… Вот не ждал, так не ждал! — обрадованно сказал он, отступая в темноту сеней, и пригласил, коверкая слова своим странным ударением. — Заходите в дом-то, заходите!
Иван Павлович переступил порог и обнял хозяина за тощие, но еще крепкие плечи.
— Здравствуй, Константин Кузьмич, здравствуй, дорогой!
Сразу же справился, не приехали ли ветеринары из области.
Оказалось, приехали еще днем. А сегодня ждут пастухов из тундры. Они приведут упряжки. Это известие совсем уж обрадовало. Все складывалось ладно и хорошо.
Тьма сеней была пропитана густой вонью. Здесь, как всегда, сохли на вешалах сырые шкуры. Иван Павлович сразу же наткнулся на них, протянув руку, чтобы сориентироваться, куда идти. И даже эта вонь, остро ударившая в нос, не казалась отталкивающей. Она так же, как аромат тундры, возвращала Ивана Павловича к тому, что он любил, к делу, которому отдал жизнь. Да, теперь-то можно так сказать: отдал жизнь.
Хозяин распахнул низкую дверь, обитую коровьей кожей, Иван Павлович шагнул в мутную полутьму. В избе было парно. Сквозь запотевшие оконца сочился тусклый свет, обрисовывая спящих на полу людей.
Разве когда-нибудь случалось, чтоб у Константина Кузьмича не ночевали гости? Как всегда, полна изба. Иван Павлович остановился у порога, выбирая место, куда поставить ногу и перешагнуть через храпевшего у самой двери человека.
— Куша́ть будете́э? — громким шепотом спросил Константин Кузьмич, чудом оказавшийся уже посреди избы с кринкой молока и хлебом в руках.
— Спасибо, спасибо, дорогой, не беспокойся. Мне бы прилечь на часок.
— Ложите́сь сю́да, — показал Константин Кузьмич под стол, где было свободное место.
Иван Павлович повесил мешок на гвоздь у двери, пробрался к столу и, стоя, с удовольствием выпил кружку густого молока. Потом снял свой брезентовый плащ, постелил; стащил сапоги, лег, с наслаждением вытянул ноги; полежал минуту и лишь после этого накрылся пиджаком.
— Спите́э, — зевая, сказал хозяин, забираясь на печь.
Днем весь туман сволокло за реку. Правый берег, где стояла деревенька, обнажился, солнце четко выписало на нем каждую мелочь. И на голом холме за домами встали четыре покосившихся креста.
Но за рекой туман еще долго откатывался в тундру, неохотно редел. За полдень северный ветер совсем его иссушил. И тогда обнаружилась даль, отчеркнутая фиолетовым камнем Полярного Урала. По камню — белые прожилки снежников и черные тени от вершин. И ярко-зеленая равнина расхлестнулась во всю ширь.
Иван Павлович стоял у крестов и смотрел за реку. Всякий раз, приезжая в деревеньку, он приходил сюда и подолгу стоял у могил, почти сровнявшихся с землей и заросших стелющейся березкой. Зеленовато-серый лишайник сплошь покрыл кресты. Прошло столько лет, а Иван Павлович не научился спокойно смотреть на них. Он помнил их свежестругаными, неожиданно появившимися на могилах. Помнил посеревшими, покосившимися из-за таяния вечной мерзлоты, нарушенной людьми. И вот они обросли мохнатым пером лишайника, подгнили, потрескались. С одного креста зимним ветром сорвало доски кровли, по северному обычаю протянутой от вершины к концам перекладины.
Иван Павлович всегда заставлял себя думать только о крестах, но это никогда ему не удавалось. И когда он чувствовал, что воспоминание прорывается вопреки его желанию, садился на могилу, закрывал лицо ладонями и сидел так, пока прошлое само не ослабнет и не отпустит его…
— Хальмермя! [1] — по-ненецки сказал Савельев.
Проводник-зырянин Костя застыл на нартах. В серых глазах ужас. Он знал, что ветер дует с их стороны к чуму, но страх был слишком велик, и Костя хотел гнать упряжку прочь.
— Э, братец, так нельзя. А вдруг там живые? — сказал Савельев.
Он намеревался пойти один, но с ним вызвались все четверо, кроме Кости. Саженях в двадцати Савельев приказал им остаться и пошел к жилью. Вокруг чума лежало с полсотни издохших оленей. Смрад чувствовался, несмотря на ветер, относивший его в сторону. У входа, сунув головы за полог и сбившись в кучу, лежало несколько животных. Так бывало почти всегда: измученные болезнью олени словно просили помощи у человека. Они подползали к чуму, мордой отодвигали полог и умирали. Кто мог им помочь, если в чуме оставались одни мертвецы?